Telegram Web Link
Чем, собственно, отличается лакановская аналитическая школа от миллеровской? Вопрос этот таков, что он не может быть даже поставлен, поскольку все усилия миллеровского профессионального субекта направлены на то, чтобы доказать, что никакой "лакановской" школы никогда не было и что есть только территория, где Миллер простирается от начала образования Школы и до настоящего момента, продолженного в неопределенное будущее. Подкрепляется эта прерогатива прежде всего на поле теории - единственной собственной новацией, личным вкладом Миллера в анализ является категория "ординарного психоза", требующая отдельного обсуждения - во всем остальном его подход на уровне аппарата остается рафинированно лакановским вплоть до того, что сам Лакан из этого дистиллята исчезает практически полностью.

Тем не менее, отличия существуют и касаются они того, что можно было бы назвать политикой приложения аналитических усилий. Наиболее заметным итогом бытия Миллера в этой области является почти полная утрата приложимости лакановской линии именно к специалисту. При том этим и отличался лакановский заход - ни у одного психоаналитика в глазах Лакана, включая и аналитиков его пред-школы, не было презумпции невиновности относительно собственного желания.

Теперь, когда усилиями миллеровских теоретиков желание аналитика сведено к чистому и голому "желанию анализировать", дорога к исключению вопроса о желании специалиста оказалась открыта: если аналитик желает в рамках миллеровской школы, с его желанием все в порядке и оно не подлежит аналитической оценке; если аналитик к этой школе не принадлежит, к его желанию нет и не может быть никаких вопросов, ибо у него нет профессионального желания по дефолту.

Это счастливое разрешение вопроса привело к радикальной смене акцентов. Желание анализанта - сколько угодно, любых форм и весов - более того, сама утрированная сконцентрированность миллеровского аналитика на вопросе диагноза (это невроз или психоз? что, если это психоз? не пропускаю ли я психотический случай?) не просто ведет к наиболее заметному следствию такого подхода - к фантастическому росту анализантов, диагностируемых как психотические - но и, обходным путем прикрепляя аналитика к вопросу диагностики желания анализанта, полностью снимает вопрос о профиле желания самого аналитика. Помимо этого теперь также не встает вопрос и о желании аналитиков и иных специалистов других школ - их не существует, к ним нет никаких вопросов. Та удачно приоткрывшаяся возможность разобраться с помощью лакановского аппарата, что, в конце концов, происходит на темных территориях, куда не заглядывает ни широкая публика, ни медицина - в бесчисленных вариантах яломовских и иных сентиментально-психотических психотерапевтических практик, в методах "эмпатического доращивания" и "проработки травмы" - теперь практически полностью упущена. Специалист миллеровского желания полагает, что он радикально решил вопрос, просто закрыв двери своей школы перед всеми этими профессиональными отбросами.

О том, что эти копошащиеся и нисколько не собирающие чахнуть отбросы являются все же выкидышами желания самого Фрейда и, в этом смысле, даже утратив права входа на аналитическую территорию, все же сохраняют свое право быть проанализированными, больше не идет и речи. На сегодня это одно из самых главных последствий господства миллеровской линии в анализе.
Что несет с собой нахождение в дискурсе аналитика? Для чего он необходим, какие следствия из его активизации вытекают?
Одним из самых существенных признаков его наличия и, одновременно, наиболее влиятельных его последствий является отпадение целого ряда вопросов, которыми не может перестать задаваться психотерапевтическая и прочая околопсихоаналитическая клиника. Таковы, например, вопросы контрпереноса, эмпатии, "профессионального выгорания" или же вопросы о возможности групповой или семейной психоаналитической терапии.

Позиция психотерапевта такова, что он не может от этих вопросов отмахнуться - если он не будет систематически сам давать на них ответ, его будут теребить до тех пор, пока он не заверит публику, что они его хотя бы занимают. При этом решение подобных вопросов никогда не вменяется в обязанность психоаналитику, если он в своей позиции достаточно последователен и тверд. Какого рода механизмы обеспечивают для аналитика эту существенную экономию времени?

В первую очередь, это обеспечиваемая дискурсом аналитика абстиненция в области требования. Принято считать - здесь в существенной степени сказывается путаница между психоаналитическим и социально-критическим взгляда на дискурс - что дискурс несет информацию о заключенном в нем определенном знании. На деле первой "информацией" - информацией в полной мере, поскольку "информация", если восходить к ее латинским корням, представляет собой не конкретные сведения, а сам акт оповещения - первой информацией, которую субъект получает из дискурса, является оповещение о принятой в нем политике наслаждения. В дискурсе Университета наслаждаются (и в то же время воспрещают наслаждение) одним образом, в дискурсе Истерика - совершенно иным. Дискурс же аналитика представляет собой следствие урегулированного на уровне Я-идеала отказа отвечать на требование наслаждения совместного, наслаждения, разделение которого требуют вменить в обязанность. Дискурс аналитика прежде всего обеспечивает аннулирование этого требования, на что указывает его происхождение из дискурса Истерика, повернутого на одну четверть - дискурса, где требование наслаждения совместного, "коммунистического" является ведущим. Более ста лет назад, еще бредя в механике анализа наощупь, Фрейд дает клинический ответный отпор именно ему, что и воплощено в пресловутом повороте с появлением аналитического дискурса.

Даже ничего не зная о наличии этого дискурса и теории его срабатывания, субъект, сколь угодно далекий от анализа, тем не менее превосходно улавливает, что здесь начинается иная территория и что отвечают здесь по собственным правилам и зачастую с желанием спрашивающего несообразно, на чем и базируется большая часть народных анекдотов "про анализ". За большинством вопросов, где на первый план выставляется требование к аналитику предъявить нехватку и слиться в аффекте переживания - во что и целят все вопросы, посвященные диалогу, сопереживанию, группе, кто бы их ни задавал - находится соблазн, предложение обменяться нехватками и стать взаимной причиной обоюдного наслаждения. В конечном счете Фрейд при проработке переноса воспрещает именно это за тем лишь исключением, что его запрет опаздывает по отношению к формированию аналитического дискурса. Не последний появляется потому, что основатель анализа воспретил наслаждение в определенном месте, а, напротив, запрет появляется потому, что дискурс и вытекающее из него желание аналитика уже были активизированы.
Запрет внутри уже активизированного дискурса устроен так, что носителя дискурса он не касается и не носит репрессивного характера. Вопреки расхожему мнению, аналитику не психодится прилагать много усилий, чтобы в анализе воспретить себе наслаждение или иной сильный аффект (в конечном счете, даже если это аффект горестный, он все равно обрачивается наслаждением, связанным с самим дозволением аффект иметь). Дискурс всегда срабатывает раньше любых намерений - есть досужие вопросы, которыми в рамках дискурса не задаются, есть расхожие темы, которые в нем никогда не испытывают искушения поднимать. Это касается любого дискурса: именно отсутствие специальной культивации характерных для него границ указывает на то, что сам дискурс имеет место - только там, где он по каким-то причинам не срабатывает, носитель испытывает искушение объяснять очевидные в нем вещи.

Так, в дискурсе Господина нет смысла объяснять, что такое приказ и почему господин заждался: даже если ждет он сущий пустяк, его просьбу нужно исполнить сломя голову. Если это неочевидно, наступает восстание раба. В дискурсе Истерика нет вопросов о том, какого рода поддержку нужно оказывать властному мужчине и, главное, почему. Если вопрос появляется, возникает гендерная забастовка. В дискурсе аналитика никому не надо объяснять, почему анализ с ответом на желание другого несовместим. Если это становится неочевидным, возникает психотерапия.
Интересно, что на частые жалобы по поводу расплывчатости лакановских понятийных определений, нехватки в них точности, налагается совершенно другое поведение - а именно, постоянная путаница в формулах, которые у Лакана совершенно точны и требую простого зрительного заучивания. Это не может быть случайностью - как в российской, так и в западной публикационной среде действующие лакановские аналитики и окололакановские гуманитарии в них путаются с поразительной систематичностью.

Так, из последнего текста В.М. в "Неприкосновенном запасе":
"Если посмотреть на отношения психоанализа и академической науки еще раз, то первое и последнее, что можно сказать в духе Лакана: отношения между ними невозможны. Почему? Потому что они принадлежат не просто различным дискурсам, но дискурсам противоположным. Университетский дискурс – форма дискурса господского, а психоаналитический – связан с истерическим. Чего же мы хотим сегодня, во времена господства университетски-бюрократического дискурса?"

Совершенно непонятно, на чем подобное противопоставление основано, если очевидно, что дискурс аналитика противоположен не дискурсу университета, а дискурсу господина - знаки в этих формулах повернуты на 180 градусов, а вовсе не на одну четверть. Более того, именно на этой тонкости Лакан зиждет свою скандальную интуицию, которой весь 17 семинар и посвящен и которая гласит: аналитик - он не без чего-то от господствующего означающего. Трудно этого не заметить, учитывая что послежнее красуется там на месте продукта, справа внизу - это то, во что после анализа превращается ваш симптом.

Но не все замечают, что из этой трогательной особенности вытекает еще кое-что, а именно то, что дискурс университета представляет собой отзеркаленный дискурс истерика. Еще не написан текст, показывающий, что из этого следует, но к нему следует быть готовым, потому что эта еще одна, тонко запрятанная в свои формулы Лаканом очевидность.

Эта очевидность напрочь сметает все социально-критические, левоориентированные выводы, к которым академический - тоже по своему университетский, но не сдавшийся, бунтующий - психоанализ очень склонен. Согласно этим выводам истерика, например, записывают в революционеры, в борцы с бездушностью системы, хотя ничего революционного и близко в нем нет, о чем довольно отчетливо весь 17-ый семинар и говорит. По поводу истерика часто вспоминают о любви и ее утраченной ныне в мире цифровых анонимных технологий прелести, хотя любить истерик умеет меньше всего - любовь это просто не его продукт, поскольку его продуктом является наслаждение расщепленного мужчины. Поговорить о любви истерик умеет и любит, но здесь следует быть начеку, потому что буквально в два риторических шага она всегда у него оказывается "любовью ко всему человечеству" - а это означающее уже совсем другого сорта.

На деле, две формулы прекрасно описывают то, что мы видим в самих универитетских науках каждый день. Как господин оказывается предтечей бессознательного и аналитика, чтобы в итоге выскочить в виде означающего в качестве продукта деятельности последнего - что вовсе не лишает ее качества собственного: то, что у аналитика в продукте находится означающее господина, S1 диктатором никак его не делает - точно так же и истерия, как будто бы побежденная Университетом и его медициной, выскакивает у последнего в виде продукта, перечеркнутого S. Прекрасно видно, как это в Университете работает: вы пришли в него учиться марксизму и феноменологии, а выходите с гендерными исследованиями, изучаемый которыми субъект по своей сути ни что иное как обслуживание все того же мужского обделенного наслаждения, попытка жизнь этого бедняги разнообразить, раз сам он ни во что кроме гетеронормативности не умеет.

Продуктом университета не является истерия, как и продуктом анализа не является господин - но и в том и в другом случае имеет место нечто такое, что, фигурируя как ослабленная вакцина, формирует продукт чрезвычайной схожести. Без учета этого момента любое теоретизирование в области психоанализа обречено безнадежно запутаться, сбиться с тона и увязнуть в бесплодной социальной критике.
В рубрику "лаканизмы":

"В настоящее время он, студент, вынужден продолжать познание в плане физических наук. В плане наук гуманитарных мы наблюдаем, между тем, нечто такое, для чего следовало бы применить новое слово. Я не знаю еще, насколько удачно вот это, но я тем не менее на вскидку, по интуиции его предлагаю - неуч. Надеюсь, со словом этим мне повезет больше, чем со словом serpilliure, половая тряпка, которое я предложил в свое время использовать вместо фамилии Flaceliure". (Лакан Ж. Семинары, т. 17, "Изнанка психоанализа", с. 131)

Интересно, что ни у кого не вызывает вопросов, кто такой этот Фласельёр и почему его фамилия побудила Лакана предложить означающее, которое на деле является неолаканизмом, поскольку "половая тряпка" на французском пишется иначе, serpillière.

На самом деле речь идет об условно проходном, хотя и широко известном в свое время антиковеде Роберте Фласильёре, за плечами которого к моменту, когда Лакан о нем начинает насмешливо высказываться, такие работы как "Греческие оракулы" (1959 г.), "Повседневная жизнь афинян во времена Перикла" (1956), "Любовь в Древней Греции" (1960) и прочие тексты. Другими словами, он был весьма плодовит, притом что его работы всегда носили характер чего-то слащаво-картонного, что в том, что касается литературы посвященной античности, не редкость и даже является в своем роде знаком если не качества, то во всяком случае бесспорной принадлежности текста к этой отрасли.

Почему Лакан избирает именно этого автора? Безусловно из-за фамилии, которая позволяет работу остроумия. Мало того, что оно указывает на существование огромного гуманитарного сегмента, авторы которых, делая вид, будто бы они зачищают определенную область знания, на деле скорее размазывают его по поверхности. Неслучайно помимо "половой тряпки" serpillière может быть переведено также как "швабра" - в том числе и та самая современная швабра с механическим отжимом, швабра-бабочка, которая появляется в США, а затем и в Европе в 1950-е годы, когда cleaning становится одной из самых популярных услуг, превращаясь в символ не только обсессивной уборки, но образцовой мафии на рынке услуг-однодневок. Другими словами, речь идет о профессиональных пачкунах.

В то же время отслыка к швабре намекает на то, что фигурирует в образе субъекта как его волосы, "шевелюра" и очевидно отсылает к работе этой примечательной части тела в аналитическом переносе, намекая на приводимую ранее Лаканом историю об аналитике, который был совершенно лыс, что не помешало его пациентке, качавшейся на счастливых волнах переноса, увидеть его во сне с шевелюрой превосходного качества. Речь здесь идет очевидно не только о достоинствах мужественности, к коим шевелюра непременно относится, но и о том, что о субъектов, попавших в некоторое положение, вполне можно вытереть излишки наслаждения точно так же, как древние конунги, а позднее староевропейская знать, еще не овладевшие в совершенстве кухонными приборами, вытирали на пирах руки о головы самых кудрявых мальчиков из числа прислуги.

Учитывая, что работы клинера по античности выдержали огромное количество переизданий (вплоть до шестидесяти), поток которых продолжается и по сей день (тогда как большая часть написанного Лаканом не претерпела пока ни одного), прозорливость Лакана относительно живучести и жизнеспособности подобных текстов полностью себя оправдала. Другое дело, что сегодня практически утрачена позиция, из которой об этом можно было бы шутить - потрясающая серьезность, с которой сегодня воспринимается статус гуманитарной работы, достигшей планки научности, притом что все уже давно перестали понимать, что это такое, не оставляет места для замены i на u, cl[i: ]n на clan, сообщества clevers, умников, на сборище клевретов, collibertus.
Лаканизмы: о баночках горчицы.

Упоминание о баночках с горчицей или без нее стабильно встречается в седьмом, девятом, одиннадцатом, семнадцатом и некоторых прочих томах лакановского семинара, а также в отдельных текстах. При этом не всегда понятно, что скрывается за этим примером.
Наиболее прозрачно он был представлен однажды, когда Лакан в очередной раз рассказывал о своем визите в аббатство Руаймон:

"Вспоминаю конгресс - или встречу, собрание, я не знаю, как хотите - где я выступал с докладом о принципах лечения и обо всем из них вытекающем и где я, к огромному изумлению набившихся через неведомые мне двери журналистов, заговорил с публикой ни о чем ином как о баночках горчицы, начав с факта, являющегося плодом опыта и неизменно подтверждаемого за ланчем, что эти баночки всегда уже пустые". (Лакан. Семинар XIII, "Объект психоанализа")

Этот опыт вполне повторим и даже неизменен. Если вы ходите, например, в итальянские рестораны - если то, что в России представлено в этом качестве вообще можно так называть - то знаете, как это бывает: тянешься за соусом Модена или дополнительной порцией пармезана из соусниц и мельничек, которыми уставлена середина столика, и выясняется, что уважаемые посетители все уже выгребли до вас.
Именно этот курьез и наводит Лакана на размышления о том, какого рода пространство этот ограбленный соусник в себе содержит. Коль скоро с ним всегда происходят такие странности и если содержащееся в нем "ничто", являясь чем-то беззаконным и сканадальным с точки зрения ресторанного этикета, при этом предстает в нем в виде правила, определение, которое можно его содержимому дать должно с точки зрения Лакана выходить за пределы того, что можно помыслить с помощью древнегреческой метафизики.

- Если бы каждый из вас был философом Аристотелем, у меня не было бы другого способа объясниться с вами на этот счет, как сказать, что горчица в баночке заполняет собой пустоту. Ведь Аристотель, как бы далеко в вопросах пространства он не продвинулся, все еще был очень неблизко к тем головокружительным проблемам, которые ставят перед нами современные физико-математические науки. С одной стороны, он очень хорошо понимал, что главное здесь - не допустить существования пространства, которое протягивалось бы без ограничений и тем самым ставило бы нас перед казуистикой мнимой бесконечности. Вот почему начинает он с помещения пустоты в ограниченное формой пространство, в контейнер, потому что, будучи греком, не читавшим Библию, он не может даже помыслить, что пустота в состоянии быть каким-то отдельным, совершенно самостоятельным объектом. (Лакан, там же)

Другими словами, Лакан максимально близко подходит здесь к акту выделения пространства, которое находится в ином месте, нежели физическое. В этом пространстве для пустоты в материи нет никакой нужды, равно как и для формы - нужды, которая прочно держала аристотелевскую мысль у колышка, впоследствии развившегося в древо классической науки. Напротив, в выделенном здесь пространстве пустота - и есть форма, она держит форму даже если вокруг этой пустоты ничего, кроме пустоты, нет. Пустоты в пустоте - не такая редкость для топологии, но в анализе они приобретают особое значение - именно они позволяют помыслить такие несхватываемые иным способом явления, как, например, акт высказывания, который представляет собой форму, не нуждающуюся в наполнении речью и не имеющую никакой окружающей его материи - ни информационной, ни символической, но при этом делающий речь тем, что она есть.

Также именно допущение отдифференцированной пустоты позволяет помыслить феномен acting out, который также является ни чем иным как действием в пустоту, с общей точки зрения бессодержательным, но при этом учреждающим в своих границах нечто вполне определенное и ставящее всех в неловкое положение.
Провал любых попыток создания дисциплин прикладного психоанализа связан непосредственно с тем, что применение анализа вне клинической области могло быть критическим, культурологическим, антропологическим, но никогда не было собственно психоаналитическим. Так, запрашивать в терминах анализа о сущности угнетения или о высказывании произведения искусства - означает продолжать социальную или художественную критику другими средствами, использующими аналитические термины, но не имеющими отношения к основному вопросу, который психоанализ ставит. Если вопросом социально-критической мысли является вопрос о том, какая идеология стоит за той или иной инициативой, вопросом художественной критики - вопрос о том, каковы последствия этой инициативы для эстетического, то аналитическим вопросом очевидно является вопрос о том, какое в инициативе функционирует желание.

Все прочие прикладные употребления аналитического аппарата являются неаналитическими и открыты для любых спекуляций. Заметное понижение точности употребления этого аппарата в попутных ему философских и эстетических исследованиях является не следствием психоаналитической неподготовленности авторов, как часто считают строгие университетские клиницисты, а расплатой за отказ допустить срабатывание анализа по его прямому предназначению, включающему интерпретацию и оглашение желания.
Постановка вопроса о желании не распространена в интеллектуальном поле и для него непривычна. Еще менее, как это ни парадоксально, распространена она в поле самого анализа, хотя в огромном количестве случаев вопрос о том, какое желание стоит за деятельностью, например, Жака-Алена Миллера, могло бы пролить свет на целый ряд коллизий и раздоров, сотрясающих ныне клиническое сообщество.

При этом отсутствие, несуществование этой области высказывания скрывает за собой несуществование иной области, требующей более отдаленной, но не менее эвристичной постановки вопроса: о том, какие следствия желание основателя той или иной инициативы имеет для желания ее последователей. Хорошо известен тот факт, что приложенные основателем усилия чаще всего приводят к результатам, настолько мало по характеру с этими усилиями совпадающими, что в большинстве случаев это кажется чем-то необъяснимым, почти чудом, хотя чаще всего и разочаровывающим. Нервный срыв, пережитый аналитиками после смерти Фрейда и приведший к тому, что большая часть скроенного им оказалась вывернута наизнанку и так и носится до сих пор; воздвижение мрачной стены новой медикализациии вокруг лакановского наследия указывает не на намеренное ухудшение или порчу, а на работу желания. Должна существовать дисциплина аналитической мысли, которая позволила бы спрашивать о том, что именно в желании основателя или мэтра проявилось последствиями в желании тех, кто вызывается - причем совершенно добровольно - их дело продолжить, развить и поддержать? Какие особенности желания основателя - желания, очевидно не сводящегося к инициативе этого основания - могли стать причиной тех или иных дисциплинарных жестов, на правильности которых последователи настаивают, но которые взгляд со стороны без труда регистрирует как ведущие совершенно в ином направлении и перечеркивающие первоначально заложенную в инициативу основу? Не имея возможности об этом запрашивать, анализ теряет аналитическое качество сразу по двум направлениям: на уровне развития аналитической мысли, претерпевающей торможение, и на уровне, где имеет право срабатывать сам аналитический акт.
Пользуясь основной таблицей тревоги, представленной Лаканом в десятом семинаре, можно с большой степень точности определить характер психического события, приведшего к тому или иному состоянию аналитической клиники. Так, например, причина, по которой психоанализ не появляется в России вместе с его появлением в Америке и Европе, состоит в том, что ездоки за фрейдовским знанием оказались в точке, соответствующей моменту смущения, embarass. Это прекрасно показывают оставленные ими мемуарные тексты : например, мемуар Певницкого, одного из первых российких врачей, пытавшихся использовать аналитический метод.

"Вообще впечатление от заседания [Венского психоаналитического общества] у меня странное. Читался доклад «О мазохизме». Язык был до того усыпан специальными Freud’овскими терминами, что я, владея хорошо немецким языком, понял очень мало. Понимали ли друг друга члены общества, я не знаю, потому что они или дремали, или засыпали... На меня доклад произвел, насколько я его мог понять, странное впечатление: мазохизм и садизм — болезненная половая активность и пассивность — давно известные вещи; что мужчина от природы активен, что женщину украшает пассивность — все это хорошо известно и как об этом можно было говорить час я понять не мог".

Смущение, таким образом, выступило здесь в своем подлинном виде: речь не шла о том, что фрейдовская речь произвела на слушателя постыдное впечатление - к тому, что в ней говорится о вещах скандальных, связанных с сексуальностью, он был готов. Тем не менее, смущение опускается на него там, где он не может ухватить то, к чему он готовился как к безусловной новизне знания - новизне, которую он ожидал увидеть и готовился встретить совсем в другом облике. Именно это и прервало передачу знания - событие, по отношению к которому цензурные препоны, вскоре наложенные на анализ молодым коммунистическим государством, были вторичны.

Второе явление аналитического знания уже после того, как это государство себя дезавуировало, пошло совсем в другом направлении и сопровождалось не горизонтальным, а вертикальным движением в таблице тревоги - пройдя через ошеломление, вызвавшее эмоцию, оно перешло в фазу смятения. Хлынувший поток знания, в котором психоанализ представал всего лишь одной из взвесей среди множества течений, образовал в итоге отстойник, где знание должно было пройти первичную очистку и откуда в итоге до сих пор черпается все, имеющее к анализу отношение. Очистка эта так и не была завершена, из-за чего, зачерпывая оттуда первичное аналитическое знание, субъект получает его с утерей и одновременно с нагрузкой - на месте отцовской или материнской инстанции может оказаться архетип, на месте анализа последствий кастрации - поддержка доэдипального анализанта и т.п. Произвести вторичную очистку знания обычно не удается - наиболее харизматичные его носители передают его как набор с их точки зрения ошеломительных и одновременно разрозненных открытий, что придает отечественной аналитической практике в широком смысле выспренно-сумбурный характер.

Третье явление знания произошло в области настолько узкой, что чистота передачи не практически стояла под вопросом - препоны поставленные лакановскими наследниками практически лишили доступа к практике специалистам, которые не прошли отбор. Тем не менее, сама эта строгость вкупе с университетским желанием того, кто собой Лакана в структурах аналитического родства заместил, обернулась для отечественного новообразованного филиала симптоматическими последствиями, заставив ранее наиболее активных его членов перейти к отыгрыванию и таким образом саботажу объединения под девизом "что угодно, только не Миллер". Саботаж этот произошел независимо от степени приверженности прочих, и именно он привел лакановское объединение к недавнему развалу.
Как выглядит и решается вопрос верности аналитическому направлению в зависимости от того, находится ли в его главе основатель или оставленное им знание?
Описывать его необходимо через введенное Лаканом означающее Maitre, отсылающему к субъекту, который вписывается в дискурс Господина посредством кастрации. Бытие таким господином, Мэтром на территории самого анализа означает не решение, а обострение проблем, связанных с подвешенным положением всех следствий его желания. Активизация дискурсивной диагонали между дискурсом Господина и Аналитика - поскольку эти дискурсы представляют собой зеркальные отображения друг друга - ведет к появлению аномалий как в желании последователей, так и в прочитывании возникающих со стороны Мэтра реакций.

Идеальной иллюстрацией такого рода процессов являются отношения с теми, кто, в отличие от Юнга, покидал Фрейда долго и с колебаниями - в случай такого рода укладывается Отто Ранк, растянувший покидание нежно любившего его Фрейда на годы. Будучи безусловно Мэтром - то есть Господином, нехватка которого является для всех прочих определяющей - Фрейд испытывал мучительную для него необходимость принимать участие во всех подробностях этого расставания. Так, установив факт отпадения от своей теории, Фрейд в дальнейшем не поддавался ни на какие уговоры, хотя и не пресекал попытки его разубедить. Хелен Дойч с чисто женской страстью к всепримирению пыталась свести заново Ранка и Фрейда, но потерпела неудачу - Фрейд, притом что он вовсе не отказывался часами ее выслушивать, тем не менее находил способы ее срезать. Так, когда Хелен привела довод, что Ранк под ревнивым давлением Фрейда просто запутался в себе и навредил их отношениям (тем самым впервые в аналитической истории определив чье-то поведение как coming out), Фрейд в ответ рассказал еврейский анекдот, в котором ученик раввина, живший у него в доме и пользующийся его отеческой милостью, был пойман страстно обнимающим и целующим его молодую жену. Та попыталась выгородить юношу, заявив, что у того лихорадка и он, не отдавая себе отчета в своих действиях, просто предпринял таким образом попытку согреться. "Тогда почему он не обнял горячую печь!" - вскричал раввин.

Сказанное Фрейдом - и в этом состояла ошибка его многочисленных биографов - нельзя читать как высказывание, исходящее от неудовлетворенной потребности в поддержке. Напротив, оно фигурирует как нечто подлежащее интерпретации и требует не психологизации "естественных" чувств обиды мэтра на учеников, а прочтения бессозательного процесса, действовавшего на территории аналитического желания Фрейда. Процесс этот, направленный в сторону происходившего в среде последователей анализа, прочитывал их действия не как размежевание, а как забегание вперед самого Фрейда в форме преподносимого с их стороны знания в форме любовного дара. Другими словами, не Фрейд добивался от учеников поддержки а они предлагали нечто такое, что должно было желание Фрейда поддержать - отсюда происходили их попытки вместо кропотливого развития того, что Фрейдом уже было предложено, внести в поле аналитического знания нечто подобное по масштабам замыслу самого Фрейда - попытки, очевидно обреченные на неудачу. Другими словами, единственная вина отпадающих учеников состояла в том, что дар их альтернативных учений носил истерический оттенок - обстоятельство, вызывавшее у Фрейда сильную тревогу, с которой он способен был справиться только в анализе, но решительно не мог ее выносить в своем окружении.

Именно это приводило к той резкой ответной реакции Фрейда на подобные подношения, за которой следовал уже предрешенный разрыв. "Мне не нужна твоя помощь, оставь меня в покое со своими ревнивыми нежностями, иди и целуйся с горячей печью" - вот что означала в его устах приведенная им в пример притча.
Совершенно иначе выглядит вопрос измены и верности в области психоаналитических школ, обычно формирующихся на диагональной оси дискурсов Университета и Истерички. Здесь матерые члены школы, как правило, тем активнее взыскуют поддержки и солидарности "во имя школы", чем меньше со стороны молодых специалистов, занятых по обыкновнию своими честолюбивыми делами, ее получают. По этой причине истеризация входит в эту ситуацию не со стороны дискурса Господина, где она подразумевается без его активного участия, а со стороны непосредственно истерической процедуры. Вместо того, чтобы позволить последователям школы истеризовываться посредством наблюдаемой ими процедуры производства знания, здесь их активно истеризуют лежащей в основе любой школы идеологией беспомощности, нужды школы в приверженности и верности со стороны ее членов, о которой они должны объявлять громко и недвусмысленно. Подобное заявление с их стороны школа приветствует тем активнее, чем сильнее в области знания она настаивает на принципиальности аналитического учения, с точки зрения которого такое заявление очевидно ничего не значит и совершенно необязательно говорит о наличии желания. Налицо, таким образом, присущее Школе расщепления аналитической позиции, которое существенно ускоряет как университетские, так и истерические процессы ее превращения.

В этом смысле причина, по которой от Школы отпадают, обратна той, по которой отпадение происходит от фигуры Мэтра - если в последнем случае отпадение порождает слабую фигуру, тщетно пытающуюся повторить трюк Мэтра в области знания, то отпадение от Школы, напротив, порождает фигуру, которая, независимо от ее силы, отмечена ностальгической воинственностью и окрашена требовательностью. В том, что эта фигура делает, всегда будут некоторые крайности, сублимирующие испытываемое ей возмущение.
Переведенное интервью Вапперо дает представление о вещах, происходящих на уровне, на котором сам психоаналитик никогда не бывает проанализирован, поскольку - и это проблема, практически не получающая обсуждения - существуют опоры, которые специалист, произведенный особым образом, никогда не позволит в себе расшатывать. Вапперо более чутко, чем иные, сумел уловить характер этих опор, но лишь потому, что он сам как аналитик был произведен иным образом - он сумел обойтись без школы. С одной стороны, это его раскрепостило, с другой поставило перед новыми ограничениями, потому что без нехватки в деле производства аналитиков, как и во всех других начинаниях, обойтись невозможно.

Вапперо сообщает: "... я просто говорю, что у Фрейда как у анализанта были требования, связанные с его личным анализом, требования, которых просто нет у других. У него была потребность в том, чтобы произвести аналитиков, чтобы обеспечить выживание его открытия. Лакан лучше видел проблему, но он не хотел преуспеть в большей степени, чем Фрейд. Вот почему он оставил ситуацию, которая может показаться такой двусмысленной... Лакан, чтобы оставаться фрейдистом, следуя логическим причинам, которые он объясняет (для него речь шла о том, чтобы основать фрейдовский анализ), повторял Фрейда, никогда его не превосходя. Он постарался промахнуться тем же способом, что и Фрейд с его анализантами. И он произвел огромное количество психоаналитиков. Но я думаю, что в наши дни мы скорее должны суметь поставить вопрос: "Что такое быть анализантом?"

Почему Вапперо говорит эти вещи? Во-первых потому, что они для него заметны: самому Вапперо не нужны аналитики, он не нуждается ни в коллегах ни в сообществе, и именно поэтому он бесхитростно и в то же время точно может указать на то, что происходящее временами и в определенных местах появление большого количества аналитиков может быть не благом, а скорее казусом, следствием чьего-то желания, причем непроанализированного там, где в других аналитиках у этого желания почему-то была нужда. В этом смысле Вапперо указывает на фрейдовскую потребность создавать аналитиков в целях "выживания учения" как на рационализацию: Фрейд заявлял, что его открытие требует вос_производства аналитиков именно потому, что у него было желание пере_производства аналитиков, затопления, аналитического flood'а.

Но есть и другое измерение, от которого Вапперо не может уклониться: частично он его замечает, когда говорит: "Другими словами, Лакан основал дискурс, повторяя в точности то, что сделал Фрейд".
Что сделал Лакан из того, что в точности бы с Фрейдом совпадало? Очевидно, что он сделал Школу, причем потратил на это массу усилий, на которые Вапперо смотрит критически: "На мой взгляд, тогда творился какой-то бордель, неразбериха, мальчишеские драки, как на переменах в школе, когда каждый стремился измерить свой конец, чтобы убедиться, что он длиннее, чем у других". Ошибка Вапперо заключается в том, что он полагает, будто это измерение можно исключить - что оно, другими словами, в анализе излишне, что можно без этих склок и вообще без школ с их нетерпимостью к не входящим в Школу аналитикам как-то обойтись. В силу ограничений, налагаемых избранным им другим способом быть проанализированным, Вапперо не может признать, что хотя производимые в школах внутренние разборки могут быть странными, даже постыдными (не говоря о том, что они губительны для аналитической теории, которая развивается тем менее, чем более развита сама Школа), Школа не может исчезнуть, потому что она представляет собой часть желания аналитика, его материальный осадок. Можно быть, как сам Вапперо и многие другие, вне Школы, но быть без Школы нельзя, и это тоже часть анализа.
Дело в том, что Мэтр-основатель, независимо от того, что думает и чего желает субъект, носящий этот титул, создает ситуацию, где все в клинике зависит от господствующего означающего - в данном случае это означающее "аналитик" и имеет оно смысле только в Школе (что не значит, будто нет успешных аналитиков вне школ и сообществ). Но означающее работает только при условии, что сообщество существует: так, о ком-то в сообществе могут сказать "он аналитик" или наоборот "он никакой не аналитик, он не имеет права анализировать" - и это, никак не сказываясь на ходе событий, тем не менее на некотором уровне не подлежит оспариванию. Даже в виде сплетен вещи такого рода всегда работают в том числе в тех случаях, когда символический расклад уже поменялся и сообщество Школы распалось или утратило до той или иной степени в глазах заинтересованной публики свой авторитет.

Накладываемая означающим "(не) аналитик" метка не может отстранить от практики того, кто вольно или невольно оказался в диссидентствующей по отношению к сообществу Школы позиции, но она производит в его клинике эффекты - разнообразные и зачастую крайне отдаленные от начальной проблемы принадлежности. Это безусловно сказывается на анализантах такого аналитика, потому что они не могут полностью оставаться от знания в стороне - сказывается различным и часто непредсказуемым, зависящим только от их желания образом. Нет анализанта, который на уровне собственного знания, S2, совсем бы о них ничего не знал, равно как нет анализанта, на которого не влияет то, какую сторону по отношению к этим вопросам занимает аналитик. Это неотъемлимая часть анализа самого анализанта.

В этом смысле предложение Вапперо сконцентрироваться на анализанте, прекратив брать в расчет сплетни и склоки, производимые аналитиками школ и сообществ - это утопия, связанная с его собственной непримиримостью и одновременно с желанием любить Мэтра иначе, нежели его ревнивые и часто нерадивые в отношении принесенного им знания сыновья Школы. Именно здесь Вапперо принципиально желает оставаться непроанализированным и реализует на это свое право.
Парадоксальность сообщества, пытающегося организоваться на базе дискурса аналитика, состоит в том, что любой прогресс в этой области сопровождается по меньшей мере двухступенчатой осложненностью, в конечном счете приводящей к результатам обратным ожидаемым. Если опираться на свидетельства от первого лица, выглядит это следующим образом:

"Некоторое время назад я, желая стать членом Школы, проходил ряд интервью. На одном из них — у Президента Школы, после рассказа о моем личном анализе, мне задали вопрос: «почему вы хотите быть членом Школы?» Я ответил, что очень хотел бы надеяться, что я хочу этого НЕ для идентификации. Я говорил это и вспоминал историю когда некий пациент Фрейда рассказывает ему свой сон и говорит, что один персонаж во сне — это не его мать, после чего получит заверение: «именно это ваша мать». Я подобного заверения от своего интервьюера не получил, но и членство в Школе я получил намного позднее".

Ответ кандидата, выполненный в до подобострастия "лакановском" духе, несомненно отсылает к школе - с маленькой буквы - через которую еще до притязаний на членство любой Школы проводится субъект, имеющий с теорией Лакана дело и неосторожно порой связывающий себя особыми обязательствами на этой основе. В эти обязательства в числе прочего входит образование этической позиции до (и нередко вместо) теоретической. Субъект накрепко вызубривает, что, например, "нельзя уступать в своем желании" или что идентификация не является путем образования желания аналитика, но он не понимает почему или понимает опять-таки исключительно этическими, а не теоретическими средствами ("уступать в желании плохо, потому что это предательство"; "идентификация приносит прибавочное наслаждение, значит необходимо ее избегать"). На этих нехитрых объяснениях его понимание и держится, и
это первое осложнение, на которое непременно наталкивается подобный путь - субъект оказывается на нем истеризован и обезглавлен этическим источником.

Но есть и осложнение второго порядка. Так, если продемонстрированная соискателем истеризация не вызвала у интервьюеров и контролеров пасса Школы ни малейшего сочувствия и не стала для кандидата попутным ветром, скорее, напротив, осложнив, как он верно почувствовал, процедуру пасса, то вовсе не по той причине, что она вызвала реакцию именно аналитическую ("этот кандидат неплохо освоился в ценностях аналитической этики, но вероятно его желание совсем в другом месте, именно поэтому мы не позволим ему этими ценностями манипулировать и попридержим его на входе"). Причина заключается в том, что в Школе, где восторжествовал не аналитический, а университетский дискурс, на лоялистскую истеризацию кандидатов всем наплевать - она воспринимаются как странная и излишняя суета. Школа не требует никакой "верности" автору-основателю и, более того, не будет по-дерридиански разбираться в оттенках верности "буквальной" и более тонкой "неверной верности" первоисточнику. Все это недопустимые в ее осадном положении излишества - она требует только одной верности: главе Школы. Никаких разночтений здесь допускать нельзя: истеризованный бог весть на каких вольных пастбищах субъект небезопасен и его подношение не будет принято.
Что оказывается результатом столкновения с этим вторичным осложнением, из которого часто проистекает отказ, что для субъекта, уже ставшего жертвой первого осложнения, может быть невыносимо?
Очевидно, из этого проистекает сопротивление, но это сопротивление субъект не может отреагировать. Никакой собственный анализ, каким бы глубоким и преобразующим он не был, не готовит субъекта к встрече с отказом на собственно аналитической ниве, в которую уже оказалось помещено господствующее означающее. Подобные вещи по всей видимости непреодолимы, и это заставляет с большей осторожностью смотреть на реалии, часто встречаемые легкомысленным взглядом: "О, это же анализ, он должен избавлять от заблуждений на этой почве. Проанализированному нечего здесь бояться".
На деле все это действительно для почвы, где субъект выходит из анализа "в мир", но перестает работать, если этот же субъект остается в сфере анализа и претендует в ней на продвижение и повышение на условиях определенной символической иерархии. Сама эта сфера устроена так, что с осложнениями в ней невозможно справиться.

Поэтому вместо выражения сопротивления, вызванного разочарованием в задержке с приемом в Школу, кандидат произносит следующее: "Я очень благодарен за это, предоставленное Школой, время. Эта пауза стала прививкой, задала привычку рефлексировать, послужила уроком. Я стал подозрительно относится к означающему. Я стал бояться идентификации. Ибо «идентификация — это самое страшное, что может произойти с субъектом», — учит нас доктор Лакан".

Этот пассаж с учетом предшествовавшего изложения может читаться с глубоким недоумением - данный кандидат, как мы видели, ранее споткнулся вовсе не на том, что его как-то особенно пленяла идентификация. Напротив, именно отказ ее предъявить стал причиной задержки в приеме в Школу - притом, что никто из экзаменаторов ничего подобного от кандидатов не требовал и потому вдвойне мог быть удивлен подобным нарочитым отказом. Но логика повествования в данном случае не имеет силы: гораздо важнее двухступенчатая логика описанных осложнений, истерического и университетского, в которой субъект, наталкиваясь на спровоцированную первым осложнением стену второго, не имеет никакой иной возможности, кроме как дополнительно укрепиться на почве первого. Столкнувшись с университетским обесцениванием продукта истеризации, состоящего в подношении ажитированной верности, субъект не совершает переоценки этой верности и не приобретает к ней точно такого же безразличного или же защитно-иронического отношения. Напротив, он многократно укрепляется как в ней самой, так и в приписывании нужды в ней уже отвергнувшей ее инстанции. Именно так Университет посредством этой процедуры становится для истеризованного субъекта Господином, воображаемую нехватку которого он обслуживает.
Особая, бросающаяся в глаза популярность, которой на территории постсоветского психоанализа пользуется понятие «психоза», показывает, что происходит, когда тот или иной концептуальный вклад – в данном случае, это вклад лакановских последователей – попадает на почву, где вместо желания аналитика исторически работает другое желание. Это другое желание коренится в психологизме, которым обычно бывает пронизана клиника, где психоанализ может пользоваться успехом, но не может составить конкуренцию более ранним соблазнам психологической среды. Сформированный под влиянием психологизма специалист обожает не структуры, а «характеры» – он готов бесконечно выискивать разнообразные «типажи» в духе Нэнси Мак-Вильямс: так, узнав о существовании нарциссического или шизоидного типа он немедленно принимает это существование за новую истину, которой теперь поверяет все, что его окружает. Даже самая существенная прививка лакановского знания, придавая диагностике респектабельность, не в состоянии предупредить аналитика против возвышения какого-либо диагноза по отношению к прочим и создания атмосферы особой ажитации по его поводу.

Что по существу делает специалист, находящийся в постоянной готовности обнаружить у анализанта психоз? Он переходит в режим преследования "объекта а". В этой логике психоз ускользает, злокозненно прикидывается чем-то иным, но аналитик в итоге победно обнаруживает его сущность, срывая покровы. В этот момент в анализе происходит надлом, поскольку даже если специалист формально обучен тому, что психоаналитическая работа в момент постановки диагноза только начинается, нечто в его желании оказывается диагнозом глубоко удовлетворено и по этой причине прекращает свою деятельность. Другими словами, аналитик в этой фазе сам переходит в режим бреда – он грезит психозом, он находится в постоянной конспирологической готовности его обнаружить, он гневается на консультирующихся с ним коллег, которые в своих анализантах просмотрели психоз в якобы слишком очевидной его форме. Здесь задействуются все фазы обращения к Большому Другому, который за эту очевидность, как и за любую иную потрясающую субъекта очевидность, должен быть в ответе. «Это психоз, она же в психозе, разве вы не видите?»


Ложное положение, создаваемое этой ситуацией, состоит в том, что психоз оказывается на месте истины, по поводу которой предполагают, что она рискует стать жертвой профессионального вытеснения – здесь представляют дело так, будто нечто в аналитике может опознанию психоза сопротивляться и по этой причине ему необходимо о подобной возможности неустанно напоминать. При этом в поле, где возвышение психотического диагноза уже произошло, происходит нечто обратное – диагноз этот то и дело оказывается в проекции желания аналитика, лишая его той необходимой части "желания не знать", без которой оно делается пристрастным и одержимым.
Сегодня, обосабливаясь от института клиники в медикалистском смысле, психоанализ все дальше отходит от мест, где психотический субъект находится в естественной для него среде – пусть даже естественность эта сегодня воспринимается как проявление дегуманизации предшествующей эпохи. При этом прилагается огромное количество усилий, нацеленных на то, чтобы доказать актуальность ситуации большой психиатрической клиники для частной психоаналитической практики. Здесь намерены поддерживать впечатление, что эта практика не утратила связь с явлением психоза, что она имеет те же возможности для столкновения и работы с ним, что и классическая медицина. Сама возможность вынести психотический диагноз наравне с невротическим создает в психоаналитике особую доминанту, в которой нечто, схожее с переживанием всемогущества, представлено наравне с азартом поиска.

При этом в самой ситуации есть нечто натянутое, удерживающееся лишь благодаря маске сугубой серьезности и общему сговору, поскольку в реалиях частной аналитической практики появление психотика подобно залетевшей в комнату осе – вероятность его встретить отнюдь не нулевая, но эпизод этот никогда не будет нормативным в общеклиническом смысле слова. Риторика, предлагающая равновероятность кабинетного обнаружения психотической структуры наряду с невротической, очевидно затрагивает в сложившемся здесь желании психоаналитика что-то очень существенное – она не нормализует психотическую ситуацию, как могло бы показаться, а, напротив, обостряет ее, делает предметом профессиональной ажитации и причиной впечатляющей гипердиагностики психозов, которая является приметой нынешней постлакановской клиники. Нет никаких данных, показывающих, какие последствия эта ажитация может иметь для реального психотика, действительно изредка посещающего аналитические кабинеты – тем не менее, мораль жижековского анекдота о неверной жене и безумном муже, бредящем ее изменами, долгое время будет сохранять актуальность, и безумным мужем здесь, конечно, является психоаналитик.

Всякий раз упоминая слова Лакана о том, что психоаналитику «не пристало отступать перед психозом», забывают, что речь при этом шла о специалисте, который никогда не оставался с психозом наедине. Напротив, его роль заключалась в том, чтобы находиться на подхвате у специалистов другого профиля, которые его дублируют и замещают, исключая тем самым саму его психоаналитическую исключительность. Нынешний кабинетный специалист, остающийся с психотиком наедине, – нонсенс, требующий осмысления.
Одним из самых частых вопросов, исходящих от начинающих изучать Лакана (притом что и полагающие себя искушенными зачастую также не совсем тверды в этой теме) является вопрос об отличии фрейдовского Супер-эго от лакановского Я-идеала. Эти инстанции действительно нетрудно смешать в одну, поскольку обе они регулируют субъекта, очерчивая для него область поведения, в которую ему не должно быть хода.
Тем не менее, между ними есть принципиальное различие, и удобнее всего его иллюстрировать на примере самой психоаналитической практики – там, где находящемуся в определенных обстоятельствах специалисту приходится выстраивать линию поведения, демонстрирующего его желание.

Так, нетрудно усмотреть, что психоаналитик эпохи, начавшейся после смерти Фрейда, вынужден реализовывать направленные на его практику ограничения с позиции Супер-эго. Требуемый в этой клинической культуре самоконтроль относительно качества соблюдаемой специалистом нейтральности и борьбы с контрпереносными следствиями, побуждение проявлять эмпатию, ожидание, что аналитик будет делать все, чтобы стать носителем наилучших человеческих и профессиональных свойств, включая непременно входящую в предполагаемый здесь перечень скромность и готовность умалять свои успехи – все это указывает на господство инстанции, требующей исключить любую общеморальную неприемлемость. Особенностью этой инстанции является то, что нестрогость ее определения всегда коррелирует с растущим требованием неукоснительности – чем более смутно и обобщенно определены исходящие от нее правила, тем более всеобъемлющей и бескомпромиссной она себя показывает. Именно это и является для Супер-эго отличительной чертой.

То новое, что привносит лакановский подход к практике, состоит не в отмене этих ограничений, а в создании регулятора совершенно иного свойства. Ни профессиональное рвение, ни добросердечие, ни сугубый самоконтроль специалиста больше не имеют никакого значения и, более того, рассматриваются как нечто подозрительное, как плод исходящего от аналитика запирательства в отношении собственного желания. Запрет теперь звучит совершенно иначе: от ведущего анализ требуется не уступать в своих действиях на сессиях ничему из того, что могло бы принести ему моральное удовлетворение, а анализанту подсказать, в каком направлении идет движение. Если аналитик долакановской эпохи основывает свое действие на поиске согласия с солидарными с анализом психическими тенденциями анализанта и одновременно на конфронтации невротических тенденций, то подход, базирующийся на регуляторе Я-идеала требует, не соглашаясь и в то же время не отвергая сказанное анализантом, безраздельно вносить рассогласование с представленной в его речи перспективой.
Если ставка на Супер-эго претендует на наличие всеобщего правила,
ссылками на которое постоянно пользуются, то у Я-идеала нет никакого иного регулятора, кроме тревоги, наличие которой никогда не декларируют. Существенная стилистическая разница между двумя эпохами анализа, вододразделом для которых стало лакановское учение, практически полностью обязано этому различию в выборе регулирующих инстанций.
Отличие Супер-эго от Я-идеала удачно проиллюстрировано в одном из юмористических скетчей, изображающих стройку, курируемую ревностным прорабом. Совершая обход своей бригады и завидя работников, неспешно перемещающих стройматериалы, прораб хищным прыжком бросается к груде досок с криком «Кто же так носит? Вот как надо», и начинает воодушевленно их перетаскивать. Другая группа слишком медленно красит стену: прораб выхватывает кисть, раздраженно приговаривая «Кто же так красит?», и в одиночку закрашивает все до основания. Завернув за угол, он неожиданно натыкается на сборище трудяг, потихоньку распивающих водку в рабочее время. Увидев начальника, они пытаются спрятать следы преступления, но прораб оказывается быстрее. Выхватив бутылку, он презрительно заявляет «Кто же так пьет?» и на глазах изумленных рабочих браво выпивает залпом целый стакан.

Если в двух первых случаях навязчивый бригадир выступает в роли инстанции Супер-эго, требуя идеального соблюдения рабочих нормативов, то в последнем эпизоде роль его, невзирая на комическую стереотипность действий, меняет регистр. Теперь он больше не выступает с позиций блага (в частности, профессионального) а буквально требует от субъектов предъявить и удерживать желание, даже если оно бессмысленно и идет вразрез с их основной занятостью. Это требование и является требованием Я-идеала.
Отличие между инстанциями лакановского Я-идеала и фрейдистского супер-эго (сверх-Я) наиболее ярко проступает в тех случаях, когда Я-идеал оказывается буквально противоположен по своему действию подразумеваемой в сверх-Я моральной инстанции. Так, например, в случае возникновения конфликта, грозящего перейти в физическое столкновение, моральная инстанция требует от субъекта, получившего несправедливое оскорбление или же удар, не участвовать в противоправном беспорядке и уйти с поля битвы, тогда как Я-идеал, напротив, диктует необходимость проявить мужество и нанести удар ответный. Более того, акты, зачастую расценивающиеся в современности как ничем не оправданная жестокость – например, осуществляемое мужчиной физическое наказание собственной жены или ребенка – на уровне побуждения также могут быть продиктованы именно Я-идеалом, получившим здесь свое экстремальное выражение.

В то же время от возможности указать на Я-идеал в качестве виновника злоупотреблений могуществом или властью удерживает то, что ничего общего с установками, традиционно называемыми агрессивными, он не имеет. Более того, Я-идеал вообще не находится в области, которую очерчивает классическая, восходящая еще к Аристотелю метафизика, воспринимающая любое действие как приложение сил, продиктованное определенной целью. В отличие от морального сверх-Я, для которого действительно имеет решающее значение содержание поступка и его успех относительно цели следования идеалу Блага в общем смысле, срабатывание Я-идеала представляет собой нечто совершенно иное. Прежде всего, это исходящая со стороны желания субъекта реакция на другое желание – реакция всегда ответная. В самом общем смысле Я-идеал представляет собой беспокойство по поводу того, что желание другого субъекта досадно запаздывает, что он растерян и готов уступить, согласившись с ситуативно заданной повесткой, которая начинает выступать в качестве разрядки напряжения.

Именно поэтому проявления Я-идеала целиком зависят от того, какое именно желание на глазах субъекта потерпело крушение. Так, например, в интеллектуальной области там, где наступил академический застой, научный Я-идеал обнаруживается в суждениях, выражающих отказ следовать за общепринятым толкованием. В то же время там, где царит остроумная легковесность и засилье популярного изложения, именно Я-идеал может потребовать возврата к весомости и настоятельности отставленных в сторону big questions.
2024/06/11 13:44:36
Back to Top
HTML Embed Code: