Теперь дневники Корнея Чуковского доступны и в бумажном виде.

Книга издавалась в 1991-1995 годах и стала библиографической редкостью, переиздаётся впервые. Уже сейчас книга продаётся в книжном магазине «Москва».
24 августа 1965 года:

Вчера в парке — у озера — блаженный день. Встретил… Вл. Сем. Лебедева и Цейтлина (из «Известий») стиль у них по-прежнему глумливый, иронический — и в то же время нежный. Лебедев говорит, что русская интеллигенции очень обижена, что Шолохову не дали Героя Труда!!! Я взвился: разве интеллигенция следит за чинами? за бляхами, которые прицепят тебе на грудь. Какая же это интеллигенция! и т. д.
19 ноября 1930 года:

В Москве с 15-го. Видел: Ефима Зозулю, Воронского, Кольцова, Шкловского, Ашукина, Розинера, Черняка, трех «мальчиков» Шкловского (Тренина, Гриця и Николая Ивановича) и Пастернака. Вчера в «ЗиФе» у Черняка. Зашел поговорить о Панаевой. Вдруг кто-то кидается на меня и звонко целует. Кто-то брызжущий какими-то силами, словно в нем тысяча сжатых пружин. Пастернак. «Какой вы молодой, — говорит, — вы одних лет с Колей. Любите музыку? Приходите ко мне. Я вам пришлю Спекторского — вам первому — ведь вы подарили мне Ломоносову. Что за чудесный человек. Я ее не видел, но жена говорит…»

Оказывается, лет пять назад я рекомендовал Пастернака Ломоносовой, когда еще муж ее не был объявлен мошенником. И вот за это он так фонтанно, водопадно благодарит меня. Сегодня буду у него. Вчера вечером был у Шкловского.
Шкловский: Я в случае войны увезу семью в дешевый город, где еще нет никаких следов пятилетки. Город стоит 2 тысячи, а бомба 8 тысяч, не станут тратить таких денег на такую дешевку.

Потом стали говорить, сколько панических слухов теперь ходят в обывательской среде. Мне на днях сказали, что расстрелян NN. Прихожу в Дом Герцена, а он там сидит и чай пьет. «Тише, он еще не знает!» — сказал я.
20 октября 1953 года:

Был у Федина. Говорит, что в литературе опять наступила весна. Во-первых, Эренбург напечатал в «Знамени» статью, где хвалит чуть не Андре Жида («впрочем, насчет Жида я, м.б., и вру, по за Кнута Гамсуна ручаюсь. И конечно: Пикассо, Матисс»). Во-вторых, Ахматовой будут печатать целый томик — потребовал Сурков (целую книгу ее старых и новых стихов), во-вторых, Боря Пастернак кричал мне из-за забора: «Начинается новая эра, хотят издавать меня!»… О, если бы издали моего «Крокодила» и «Бибигона»! Я перечел «Одолеем Бармалея», и сказка мне ужасно не понравилась.
14 августа 1960 года:

Сегодня в дивную погоду гулял с Маршаком. Я вожусь с «Гимназией» и вижу свою плачевную бездарность: бессонницы и старчество.
И нельзя себе представить того ужаса и того восторга — с которым я прочитал книгу J.D.Salinger’a «The Catcher in the Rye», о мальчишке 16-ти лет, ненавидящем пошлость и утопающем в пошлости, — его автобиография. «Неприятие здешнего мира», — сказали бы полвека назад. И как написано!! Вся сложность его души, все противоборствующие желания — раздирающие его душу — нежность и грубость сразу.
16 июня 1960 года:

Когда спросили Штейна (Александра), почему он не был на похоронах Пастернака, он сказал: «Я вообще не участвую в антиправительственных демонстрациях».
1 сентября 1960 года:

Вот и приходит к концу мое пребывание в Барвихе.
Маршак острит напропалую. Зубной кабинет он зовет «Ни в зуб ногой», кабинет ухо-горло-нос — «Ни уха ни рыла». Кабинет электромедицины: «До облучения не целуй ты ее».
12 октября 1960 года:

Сегодня сидел у своей могилы — вместе с Лидой — и думал, что я, в сущности, прожил отличную жизнь, даже могила у меня превосходная.

Сегодня Таня Литвинова читала мне свой перевод Чивера — открытого мною писателя: о доброй, благодушной, спокойной женщине — которая меняет любовников, как чеховская Душенька мужей, — и только в конце выясняется, что это символ Смерти.
21 сентября 1965 года:

Сейчас ушел от меня Солженицын — борода, щеки розовые, ростом как будто выше. Весь в смятении. Дело в том, что он имел глупость взять в «Новом Мире» свой незаконченный роман — в 3-х экземплярах, и повез этот роман в чемодане к приятелю. Приятель антропософ. Ночью нагрянули к нему архангелы. Искали якобы теософские книги; а потом: «Что что там у вас в чемодане? белье?» — и роман погиб.

Враги клевещут на него: распространяют о нем слухи, будто он власовец, изменил родине, не был в боях, был в плену. Мечта его переехать в ученый городок Обнинск из Рязани, где жена его нашла место, но сейчас ее с этого места прогнали. Он бесприютен, растерян, ждет каких-то грозных событий — ждет, что его куда-то вызовут, готов даже к тюрьме.
30 сентября 1965 года:

Поразительную поэму о русском наступлении на Германию прочитал А.И. — и поразительно прочитал. Словно я сам был в этом потоке озверелых людей. Читал он 50 минут. Стихийная вещь, — огромная мощь таланта.

Он написал поэму 15 лет назад. Буйный водопад слов — бешеный напор речи — вначале, — а кончается тихой идиллией: изнасилованием немецкой девушки.
9 марта 1901 года:

Читал Белинского. Не люблю я его статей. Они производят на меня впечатление статей И. Иванова, Евг. Соловьева-Андреевича и проч. нынешних говорунов, которых я имею терпение дочитывать до третьей страницы. Прочтешь 10, 15 стр., тр., тр., тр… говорит, говорит, говорит, кругло, цветисто, а попробуй пересказать что, черт его знает, он и сам не перескажет. Счастье этому писателю. Он и сам в письме к Анненкову сознается, что ему везет на друзей, а чуть он помер, стали его друзья вспоминать и, по свойству всех стариков, уверенных, что в «их время» было «куда лучше», — создали из него мифическую личность. Некрасов, написавший эпитафию Белинскому, чуть только тот помер, называет его «приятелем», «наивной и страстной душой», а через несколько лет Белинский вырастает в его глазах в «учителя», перед памятью которого Некрасов «преклоняет колени». Тургенев был недоволен Добролюбовым и противопоставил ему Белинского — здесь уж и говорить нечего об объективности. (Правда, Достоевский через десятки лет все же осмелился назвать Белинского — сволочью, но на него так загикали, что Боже ты мой!).
17 октября 1956 года:

Был вчера Каверин, рассказывает, будто секретарь Хрущева вдруг позвонил Твардовскому. «Н.С. велел спросить, как вы живете, нуждаетесь ли в чем-ниб., что вы пишете» и т. д. Твардовский ответил: «Живу хорошо, не нуждаюсь ни в чем». — «А как ваш „Василий Теркин на том свете“? Что вы думаете с ним делать?» — «Думаю напечатать». — «Вот и хорошо. Теперь самое время».

Твардовский «исправил» эту поэму чуть-чуть, но основное оставил без изменений. Тот же Хрущев в свое время разнес его за эту поэму — теперь наступили «new times».

Тот же Каверин рассказывает, что на совещании драматург Н.А.Михайлов вдруг как ни в чем не бывало наивно спросил почему не ставятся пьесы Булгакова — напр., такая чудесная пьеса, как «Бег». А Каверин на днях поместил в журнале «Театр» как раз статью о «Беге», которая лежала в редакции 6 месяцев. Во всем этом Каверин видит «симптомы».
25 декабря 1956 года:

Пишу о Блоке. Отношения наши долго не налаживались. Я не любил многих, с кем он так охотно водился: расхлябанного, бесплодного и ложно многозначительного Евгения Иванова, бесцветного, моветонного Георгия Чулкова, бесталанного Александра Гиппиуса, суховатого педанта Сюннеберга, милого, но творчески скудного Пяста и т. д. На Георгия Чулкова я напал в «Весах» как на воплощение бездарной «символочи», компрометирующей символизм. Статья эта в 1904—05 гг. возмутила Блока, а в 1919 году он говорил мне, что вполне с ней согласен. И хотя мы очень часто встречались в Териоках, где был Старинный Театр, у Мгеброва и Чекан, у Руманова (в «Русском Слове») на Морской, у Ремизова, в «Вене», у «Лейнера», у Вяч. Иванова, у Аничковых, мы встречались как чужие: я — от робости, он — от пренебрежения ко мне. В театре нам случилось сидеть рядом в партере — как раз в тот день, когда был напечатан мой фельетон. Он не разговаривал со мной, когда же я спросил его о фельетоне, он укоризненно и гадливо сказал:
— Талантливо, — словно это было величайшее ругательство, какое только известно ему.

Сейчас перечел «Записные книжки» Блока (Медведев — редактор). Там упомянута Минич — и о ней ссылка: «поэтесса». Я знал ее; это была невысокого роста кругловатая девушка, подруга Веры Германович. Обе они влюбились заочно в Блока и жаждали ему отдаться. Поэтому считались соперницами. Германович написала ему любовное письмо, он возвратил его ей и написал сверху: «Лучше не надо». Или: «Пожалуйста, не надо».

Упомянут там и Мейер, которого я знал в Одессе. Он был сперва революционер, приносил мне пачки прокламаций, которые и прятал в погребе, — потом стал неохристианином. Всю жизнь оставался бедняком. Иногда приходил ко мне ночевать — и нудными словами пытался обратить меня в православие.
31 августа 1928 года:

... Горький действительно тонкий. Плечи очень сузились, но талия юношеская, и вообще чувствуется способность каждую минуту встать, вскочить, побежать. Максим по-прежнему при людях находится в иронических с ним отношениях, словно он не верит серьезным словам, которые произносит отец, а знает про него какие-то смешные. Когда отец рассказывал анекдоты о своих триумфах в провинции, сын вынул узкую большую записную книжку — и, угрожающе смеясь, сказал:
— Вот здесь у меня все записано.
Я сказал:
— Эта книга будет напечатана в тысяча девятьсот…
— …восемьдесят девятом году! — подхватил он и хотел прочитать оттуда что-то очень смешное, но отец сказал: «Не надо!» — и он спрятал книгу в карман.

Заговорил Горький о том, как во всей Европе теперь вот такие биографические романы, как «Кюхля» Тынянова — о великих людях, — какой они имеют успех и как они хороши — перечислил десятки французских, немецких и даже испанский назвал — о Тирсо де Молина, причем имя Рембо произнес на французский манер. Упомянул при сей оказии О.Форш. А потом перешел к Замятину. «Вам нравится его „Аттила“?» Словом, решил с петербургскими литераторами говорить о петербургской литературе. Кроме того, он усвоил мило-насмешливый тон по отношению ко всем овациям, которым он подвергается.

Сейфуллина рассказывала мне, что ей он сказал в Москве:
— Всюду меня делают почетным. Я почетный булочник, почетный пионер… Сегодня я еду осматривать дом сумасшедших… и меня сделают почетным сумасшедшим, увидите.
20 июня 1910 года:

Июнь который-то. Должно быть, 20-й. Я познакомился с Короленкой: очарование. Говорил об Александре III. Тот, оказывается, прощаясь с киевским губернатором, громко сказал:
— Смотри мне, очисти Киев от жидов.

По поводу «Бытового явления». Издает его книжкой, показывал корректуру — вспомнил тут же легенду, что Христос в Белоруссии посетил одного мужика, хотел переночевать, крыша текла, печь не топлена, лечь было негде:
— Почему ты крыши не починишь? Почему у тебя негде лечь?
— Господи! Я сегодня умру! Мне это ни к чему.
(В то время люди еще знали наперед день своей смерти.) Христос тогда это отменил.

Земские начальники, отрубные участки, Баранов, финляндский законопроект, Бурцев и все это чуждое мне, конкретное — не сходит у него с языка. О Горьком он говорил: с запасом сведений, с умением изображать народную речь, он хочет построить либо тот, либо другой силлогизм. Теперь много таких писателей — например Дмитриева.

Я предложил ему дать несколько строк о смертной казни, у меня зародился план — напечатать в «Речи» мнение о смертной казни Репина, Леонида Андреева, Короленки, Горького, Льва Толстого!

Пошел с Татьяной Александровной меня провожать — пройтись. Осторожный, умеренный, благожелательный, глуховатый. Увидел, что я босиком, предложил мне свои ботинки. Штаны широкие обвисают.

Фельетон об Андрееве у меня застопорился. Сижу за столом по 7, по 8 часов и слова грамотно не могу написать.

Татьяна Александровна тревожно, покраснев, следила за нашим разговором. Как будто я держал пред Короленкою экзамен — и если выдерживал, она кивала головою, как мать.
6 июня 1911 года:

Репин в воскресение рассказывал много интересного. Репин говорил про Малороссию. С 15-летним Серовым он ездил там «на этюды».

«Хохлы так изолгались, что и другим не верят. Я всегда являлся к попу, к духовенству, чтобы не было никаких сомнений. И никто не верил, что я на этюды, думали, что я ищу клад. Один священник слушал меня, слушал, а потом и говорит:
— Скажите, это у вас „щуп“?»
Щуп для клада — про зонтик, который втыкается в землю.
На Волге не так:
— А и трудная же у вас должность! Всё по горам — всё по горам (Жигули) — бедные вы, бедные — и много ли вы получаете?

Про Мусоргского — как Стасов вез его портрет из госпиталя, где Мусоргский умер, и, чтобы не размазать, держал его над головою и был даже рад, что все смотрят.

Я указал — как многие, кого напишет Репин, тотчас же умирают: Мусоргский, Писемский и т. д. О.Л.Д’Ор сострил: а вот Столыпину не помогло. И.Е. (как будто оправдываясь): «Зато — Плеве, Игнатьев, Победоносцев — множество».
9 марта 1956 года:

Когда я сказал Казакевичу, что я, несмотря ни на что, очень любил Сталина, но писал о нем меньше, чем другие, Казакевич сказал:
— А «Тараканище»?! Оно целиком посвящено Сталину.
Напрасно я говорил, что писал «Тараканище» в 1921 году, что оно отпочковалось у меня от «Крокодила», — он блестяще иллюстрировал свою мысль цитатами из «Тараканища».

И тут я вспомнил, что цитировал «Тараканище» он, И.В. Сталин, — кажется, на XIV съезде. «Зашуршал где-то таракан» — так начинался его плагиат. Потом он пересказал всю мою сказку и не сослался на автора. Все «простые люди» потрясены разоблачениями Сталина как бездарного полководца, свирепого администратора, нарушившего все пункты своей же Конституции. «Значит, газета „Правда“ была газетой „Ложь“», — сказал мне сегодня школьник 7 класса.
14 июня 1958 года:

Сейчас в 13 час. позвонил мне Б. Чайковский и как ни в чем не бывало спросил, платила ли мне Белоруссия за изданную в прошлом году книжку «От двух до пяти». Это после того, как я по его просьбе подписал договор на 7 тиражей этой книжки!!!

Сообщил, что все 350 000 экземпляров разошлись в один день! Если принять во внимание, что в прошлом, 1957 году разошлось 150 000 экз., в 1956 — 75 000 экз., в 1955 — 85 000 экз., получится 660 тысяч в три года! А если осуществится в этом году издание «Советской России», получится 810 000. Около миллиона в три года, причем если бы выпустить ее три и четыре миллиона, все равно она бы разошлась без остатка — и это без всякой рекламы, без единой газетной статьи, если не считать двух или трех — давних.

Значит, я нашел-таки путь к сердцу советского читателя — хоть и перед смертью, а нашел. Вся штука в том, что я ничего ниоткуда не списываю, никому не подражаю, ничего не подгоняю под чужие теории и не придерживаюсь казенных форм выражения. Самый поразительный феномен в данном случае — успех моей книжки «Люди и книги», которую издали в 30 тысячах экземпляров, считая это огромным тиражом для литературоведческой книжки. И, к изумлению Гослита, на книжку гигантский спрос.
3 декабря 1958 года:

Весь ноябрь «я был болен Пастернаком». Меня принудили написать письмо с объяснениями — как это я осмелился поздравить «преступника»! Колино выступление в Союзе. Ни одной ночи я не спал без снотворного. Писал собачью чушь — воспоминания о журнале «Сигнал» — туго, склерозно. Кончил новую статью об Оскаре Уайльде, тоже дряблую, стариковскую. На днях должно выйти 13-е изд. «От двух до пяти» в «Советской России» — с ужасными опечатками, в бедненьком оформлении.

Держу корректуру «Мастерства Некрасова» и с огорчением вижу, что это плохая книга. Особенно на главах «Пушкин», «Гоголь» отразился сталинский террор. Здесь в Доме творчества отдыхает проф. Асмус. Он передал мне привет от Пастернака (которого я ни разу не видел с 25-го октября) — Б.Л. просил сказать мне, что нисколько не сердится на Николая Корнеевича.
Игорь Грабарь. Портрет Чуковского. 1935 год
2024/05/06 13:12:53
Back to Top
HTML Embed Code: