Я ещё не знаю, что смогу написать сейчас, сидя в раздевалке спортзала, где — чтобы закрыть на ключ желтый шкаф, — нужно положить в него двадцать крон.
У меня много вопросов к себе, и один из них — как я вообще оказалась в журналистике. Меня отговаривала мать («Посмотри на эту корреспондентку в телевизоре! Будешь, как она, стоять на ветру!»). Меня отговаривали преподаватели в университете (мне, правда, казалось, что Ольга Романова шутит, когда говорит, что лучше бы весь наш курс передумал, пока не поздно). Мои редактора были…скажем так, не очень приветливыми людьми (достаточно неприветливыми, чтобы любой сбежал из профессии сломя голову).
Но снова и снова я делала выбор в пользу журналистики.
Я не могу объяснить, почему.
Возможно, потому что мне нравились эти люди в телевизоре: как они говорят и где они находятся — за плечами продрогших на ветру корреспондентов часто были удивительные места. Возможно, потому что мне нравилась Ольга Романова и Светлана Сорокина. И, конечно, Анна Политковская — недостижимый пример мужества и человеческой красоты. Возможно, потому что мне нравились мои редактора — в те редкие моменты, когда они не орали, это были самоотверженные профессионалы, талантливые и умные люди. Возможно, потому что я всегда любила моих коллег: благодаря этой профессии, я встретила людей, знакомством с которыми я горжусь.
Возможно, потому что я просто люблю людей, которые — как написал мне незадолго до смерти близкий, дорогой человек — в большинстве своём дьявольски глупы. Ну и пусть.
Возможно, потому что я люблю рассказывать истории, редактировать тексты?
Я не знаю. Но это был правильный выбор, сделанный по глупости.
Потому что журналистов, которыми я восхищалась, больше нет в газетах и телевизоре. Некоторые из них убиты и больше никогда ничего не напишут, и не снимут никакой материал. Мои друзья и бывшие коллеги остались без работы и фактически живут в ситуации запрета на профессию. Они не знают, что делать, а я не знаю, как им помочь.
Я нахожусь за границей. Идёт третий год моей эмиграции. У меня есть работа по стечению обстоятельств: останься я в России, сейчас мне бы негде было работать.
Каждый день я пишу сюжеты для вечерней программы, в которых рассказываю о закрытии редакций, ярлыках иностранных агентов, бегстве людей из страны. И это в те редкие дни, когда я не рассказываю про пытки в тюрьмах, забитых до смерти женщинах, проваленную вакцинацию и умирающих без кислорода пациентов.
Нет, я не так представляла себе свою будущую работу, когда пошла на отделение журналистики в Высшую школу экономики.
Но иногда так бывает, что ты кладёшь свои двадцать крон, открываешь шкафчик, а там кот Шрёдингера в ящике Пандоры — и хорошо, если хотя бы кот жив.
Я не знаю, как сложится моя жизнь, останусь ли я в журналистике, вернусь ли в Россию. Но я знаю, что когда-нибудь все изменится, и на российском телевидении снова будут люди, достойные восхищения. И в российских изданиях снова будут блестящие тексты. И расследователи будут теми, кого уважают, а не преследуют.
Мне просто очень, невыносимо, до гнева, до ярости, жаль, что такие журналисты есть прямо сейчас, но для них больше нет места.
#запрещенная_профессия
P.s. Спасибо изданию «Холод» за флешмоб. Рассказывать, почему я пришла в профессию и что я думаю о происходящем сейчас, пришлось из спортзала, потому что договаривались запустить тексты в двенадцать по Москве.
У меня много вопросов к себе, и один из них — как я вообще оказалась в журналистике. Меня отговаривала мать («Посмотри на эту корреспондентку в телевизоре! Будешь, как она, стоять на ветру!»). Меня отговаривали преподаватели в университете (мне, правда, казалось, что Ольга Романова шутит, когда говорит, что лучше бы весь наш курс передумал, пока не поздно). Мои редактора были…скажем так, не очень приветливыми людьми (достаточно неприветливыми, чтобы любой сбежал из профессии сломя голову).
Но снова и снова я делала выбор в пользу журналистики.
Я не могу объяснить, почему.
Возможно, потому что мне нравились эти люди в телевизоре: как они говорят и где они находятся — за плечами продрогших на ветру корреспондентов часто были удивительные места. Возможно, потому что мне нравилась Ольга Романова и Светлана Сорокина. И, конечно, Анна Политковская — недостижимый пример мужества и человеческой красоты. Возможно, потому что мне нравились мои редактора — в те редкие моменты, когда они не орали, это были самоотверженные профессионалы, талантливые и умные люди. Возможно, потому что я всегда любила моих коллег: благодаря этой профессии, я встретила людей, знакомством с которыми я горжусь.
Возможно, потому что я просто люблю людей, которые — как написал мне незадолго до смерти близкий, дорогой человек — в большинстве своём дьявольски глупы. Ну и пусть.
Возможно, потому что я люблю рассказывать истории, редактировать тексты?
Я не знаю. Но это был правильный выбор, сделанный по глупости.
Потому что журналистов, которыми я восхищалась, больше нет в газетах и телевизоре. Некоторые из них убиты и больше никогда ничего не напишут, и не снимут никакой материал. Мои друзья и бывшие коллеги остались без работы и фактически живут в ситуации запрета на профессию. Они не знают, что делать, а я не знаю, как им помочь.
Я нахожусь за границей. Идёт третий год моей эмиграции. У меня есть работа по стечению обстоятельств: останься я в России, сейчас мне бы негде было работать.
Каждый день я пишу сюжеты для вечерней программы, в которых рассказываю о закрытии редакций, ярлыках иностранных агентов, бегстве людей из страны. И это в те редкие дни, когда я не рассказываю про пытки в тюрьмах, забитых до смерти женщинах, проваленную вакцинацию и умирающих без кислорода пациентов.
Нет, я не так представляла себе свою будущую работу, когда пошла на отделение журналистики в Высшую школу экономики.
Но иногда так бывает, что ты кладёшь свои двадцать крон, открываешь шкафчик, а там кот Шрёдингера в ящике Пандоры — и хорошо, если хотя бы кот жив.
Я не знаю, как сложится моя жизнь, останусь ли я в журналистике, вернусь ли в Россию. Но я знаю, что когда-нибудь все изменится, и на российском телевидении снова будут люди, достойные восхищения. И в российских изданиях снова будут блестящие тексты. И расследователи будут теми, кого уважают, а не преследуют.
Мне просто очень, невыносимо, до гнева, до ярости, жаль, что такие журналисты есть прямо сейчас, но для них больше нет места.
#запрещенная_профессия
P.s. Спасибо изданию «Холод» за флешмоб. Рассказывать, почему я пришла в профессию и что я думаю о происходящем сейчас, пришлось из спортзала, потому что договаривались запустить тексты в двенадцать по Москве.
На четвертый месяц, почти сразу после того, как я пожаловалась в свой медицинский центр, что антидепрессанты, кажется, не действуют, а медицинский центр пожаловался мне, что у них уволились все психиатры — таблетки вдруг заработали в полную силу.
В интернете я прочитала, что антидепрессанты задерживают молекулы серотонина и загоняют их в щели между нервными клетками. В моем представлении это больше похоже на насильственное удержание и эксплуатацию с целью получения выгоды, что должно наказываться каким-нибудь УК. Но внутри меня, слава богу, никакие УК не действуют и царит беспредел.
В первые месяцы я иногда замечала, что цвета стали ярче, мои сомнения — слабее, а голос внутреннего критика как будто все время затыкали подушкой (слово "беспредел", кстати, принадлежит ему). Я стала отличать майоран от базилика и базилик от орегано. Да, я снова стала готовить и теперь чувствую, когда мне невкусно. Когда началась депрессия, еда оставила за собой лишь концепт еды — она насыщала, тяжело вставая на то место, где у меня возникала дыра в душе, но не давала мне ни радости, ни сил. Поэтому я ела безучастно, как корова.
На таблетках я почти сразу стала неплохо спать. Правда, все еще дергаю ногой перед сном, словно пытаюсь оттолкнуться от земли, которой не существует и никогда не было под моими ногами. Оттолкнуться от дна, чтобы всплыть — как говорят психотерапевты.
У меня их, кстати, два: один нормальный, другой — паранормальный. Нормальный говорит со мной о моих чувствах.
— Что вы сейчас чувствуете, Ольга?
— Господи, как вы меня заебали этим вопросом.
— Вы не могли бы конкретизировать чувство, которое стоит за словом «заебали»?
— Могу. Заебанность.
Паранормальный рассказывает мне сказки из прошлой жизни. В одной из них я была наставником своенравной особы королевских кровей. И судя по всему, у меня не было преподавательского таланта, потому что мой подопечный обернулся кровавым тираном и погубил очень многих людей. Поэтому в моей нынешней жизни — по мнению терапевта — я так страдаю от людей, которые творят хаотическую хуйню.
— Я знаю, — озарилась внутренним светом моя подруга, большая специалистка по английской монархии. — Ты была Томасом Мором!
Лорд-канцлер. Философ. Писатель-гуманист. Ментор Генриха VIII, ебанашки. Мне все подходит. Но, господи, чувак, почему нельзя было прожить свою жизнь так, чтобы снова родиться в Англии? И вы, да, вы, все бесчисленные воплощения моей души, в которые я не верю: почему нельзя всегда жить свою жизнь так, чтобы быть достойным гражданином Англии?
И к моей нынешней душе у меня все те же вопросы.
Ах, если бы Томас Мор увидел Обнинск, в котором меня притащило на этот свет! Он написал бы «Утопию» от отчаяния.
Тяжелее всего мне было без спорта. Силы упорно не возвращались. Депрессия сжирала все накопленное за ночь, стоило мне открыть глаза. До тёмных времён я занималась трижды в неделю, щеголяла кубиками на животе, соблазняла людей кокетливой игрой бицепсов и подкидывала гантели как блинчики. В депрессии моих сил хватало взобраться в трамвай и проползти в офис, где я с трудом поднимала сумку с обедом.
Нормальный психотерапевт советовал мне найти нового психиатра. Паранормальный говорил, что в одной из прошлых жизней я была амазонкой, и поэтому теперь мне нравится феминизм. «Как это все связано?! — возмущалась я. — Вы что думаете, у амазонки не может быть депрессии?!» — «Я думаю, как раз амазонки очень к ним расположены!» — кипятился медиум.
— Господи, Бешлей, только не говори мне, что платишь деньги за все эти сказки, — другая моя подруга, человек во всех отношениях приземлённый (она геолог), закатывала глаза так далеко, что я не удивлюсь, если в этот момент они выкатывались где-нибудь вместо шаров для боулинга в Глазго, а потом — на глазах у изумлённой публики — закатывались обратно.
— Ты знаешь, сколько стоит хорошая история? — отвечала я. — Целые состояния! Один специалист говорит мне, что у меня затяжные последствия кумулятивной травмы и ПТСР.
В интернете я прочитала, что антидепрессанты задерживают молекулы серотонина и загоняют их в щели между нервными клетками. В моем представлении это больше похоже на насильственное удержание и эксплуатацию с целью получения выгоды, что должно наказываться каким-нибудь УК. Но внутри меня, слава богу, никакие УК не действуют и царит беспредел.
В первые месяцы я иногда замечала, что цвета стали ярче, мои сомнения — слабее, а голос внутреннего критика как будто все время затыкали подушкой (слово "беспредел", кстати, принадлежит ему). Я стала отличать майоран от базилика и базилик от орегано. Да, я снова стала готовить и теперь чувствую, когда мне невкусно. Когда началась депрессия, еда оставила за собой лишь концепт еды — она насыщала, тяжело вставая на то место, где у меня возникала дыра в душе, но не давала мне ни радости, ни сил. Поэтому я ела безучастно, как корова.
На таблетках я почти сразу стала неплохо спать. Правда, все еще дергаю ногой перед сном, словно пытаюсь оттолкнуться от земли, которой не существует и никогда не было под моими ногами. Оттолкнуться от дна, чтобы всплыть — как говорят психотерапевты.
У меня их, кстати, два: один нормальный, другой — паранормальный. Нормальный говорит со мной о моих чувствах.
— Что вы сейчас чувствуете, Ольга?
— Господи, как вы меня заебали этим вопросом.
— Вы не могли бы конкретизировать чувство, которое стоит за словом «заебали»?
— Могу. Заебанность.
Паранормальный рассказывает мне сказки из прошлой жизни. В одной из них я была наставником своенравной особы королевских кровей. И судя по всему, у меня не было преподавательского таланта, потому что мой подопечный обернулся кровавым тираном и погубил очень многих людей. Поэтому в моей нынешней жизни — по мнению терапевта — я так страдаю от людей, которые творят хаотическую хуйню.
— Я знаю, — озарилась внутренним светом моя подруга, большая специалистка по английской монархии. — Ты была Томасом Мором!
Лорд-канцлер. Философ. Писатель-гуманист. Ментор Генриха VIII, ебанашки. Мне все подходит. Но, господи, чувак, почему нельзя было прожить свою жизнь так, чтобы снова родиться в Англии? И вы, да, вы, все бесчисленные воплощения моей души, в которые я не верю: почему нельзя всегда жить свою жизнь так, чтобы быть достойным гражданином Англии?
И к моей нынешней душе у меня все те же вопросы.
Ах, если бы Томас Мор увидел Обнинск, в котором меня притащило на этот свет! Он написал бы «Утопию» от отчаяния.
Тяжелее всего мне было без спорта. Силы упорно не возвращались. Депрессия сжирала все накопленное за ночь, стоило мне открыть глаза. До тёмных времён я занималась трижды в неделю, щеголяла кубиками на животе, соблазняла людей кокетливой игрой бицепсов и подкидывала гантели как блинчики. В депрессии моих сил хватало взобраться в трамвай и проползти в офис, где я с трудом поднимала сумку с обедом.
Нормальный психотерапевт советовал мне найти нового психиатра. Паранормальный говорил, что в одной из прошлых жизней я была амазонкой, и поэтому теперь мне нравится феминизм. «Как это все связано?! — возмущалась я. — Вы что думаете, у амазонки не может быть депрессии?!» — «Я думаю, как раз амазонки очень к ним расположены!» — кипятился медиум.
— Господи, Бешлей, только не говори мне, что платишь деньги за все эти сказки, — другая моя подруга, человек во всех отношениях приземлённый (она геолог), закатывала глаза так далеко, что я не удивлюсь, если в этот момент они выкатывались где-нибудь вместо шаров для боулинга в Глазго, а потом — на глазах у изумлённой публики — закатывались обратно.
— Ты знаешь, сколько стоит хорошая история? — отвечала я. — Целые состояния! Один специалист говорит мне, что у меня затяжные последствия кумулятивной травмы и ПТСР.
А другой — что я Томас Мор, монах-францисканец и чешская амазонка! Как думаешь, кому из них мне действительно приятно платить деньги?
Глазные яблоки снова закатывались, и на мгновение появлялись где-нибудь в Нью-Йорке.
И вот, когда я уже отчаялась найти ответы в моем искалеченном детстве и даже истории из жизни ордена францисканцев перестали меня развлекать, внутри меня вдруг случился захват серотонина: как будто раньше патрули зажимали его в тёмных переулках, а тут — после четырёхмесячной подготовки — накрыли всю сеть.
Поставки вновь оказались под контролем властей и были легализованы: теперь чтобы почувствовать радость — достаточно припасть на мгновение к любому из ее щедрых источников. К этим облакам, к этому небу. К этому проникшему в дом эклеру. Хорошо выспаться. Хорошо устать на работе. Хорошо выложиться в спортзале. Посмотреть на понравившегося мужчину — и выйти из трамвая на своей остановке.
— Так а чем кончилась та история, когда ты была крестьянкой в девятнадцатом веке, а твой крестьянский муж решил изобрести летательный аппарат? — спрашивает подруга. Она в прошлые жизни хоть и не верит, но моими интересуется регулярно.
— Да хуй знает, — говорю. — Я ж перестала ходить.
Мы созваниваемся, пока я лежу на шезлонге в городском парке. Солнце уже сожгло мне коленки, а в коробку с малиной приземлилась стрекоза. Я зеваю и, ощутив прилив довольства, бормочу в трубку:
— Но мне почему-то кажется, что они улетели.
Глазные яблоки снова закатывались, и на мгновение появлялись где-нибудь в Нью-Йорке.
И вот, когда я уже отчаялась найти ответы в моем искалеченном детстве и даже истории из жизни ордена францисканцев перестали меня развлекать, внутри меня вдруг случился захват серотонина: как будто раньше патрули зажимали его в тёмных переулках, а тут — после четырёхмесячной подготовки — накрыли всю сеть.
Поставки вновь оказались под контролем властей и были легализованы: теперь чтобы почувствовать радость — достаточно припасть на мгновение к любому из ее щедрых источников. К этим облакам, к этому небу. К этому проникшему в дом эклеру. Хорошо выспаться. Хорошо устать на работе. Хорошо выложиться в спортзале. Посмотреть на понравившегося мужчину — и выйти из трамвая на своей остановке.
— Так а чем кончилась та история, когда ты была крестьянкой в девятнадцатом веке, а твой крестьянский муж решил изобрести летательный аппарат? — спрашивает подруга. Она в прошлые жизни хоть и не верит, но моими интересуется регулярно.
— Да хуй знает, — говорю. — Я ж перестала ходить.
Мы созваниваемся, пока я лежу на шезлонге в городском парке. Солнце уже сожгло мне коленки, а в коробку с малиной приземлилась стрекоза. Я зеваю и, ощутив прилив довольства, бормочу в трубку:
— Но мне почему-то кажется, что они улетели.
В августе 1991 года мне было два года, но мне кажется, я всю жизнь на каких-то странных баррикадах сижу.
По рассказам моих родителей я быстро усвоила, что хуже возвращения в Советский Союз — только возвращение на летние каникулы к бабушке: там тоже заставляли копать картошку, ни во что не ставили человеческие права, запрещали читать интересную литературу, но по крайней мере на скопленные деньги можно было купить жвачку и кока-колу. В Советском Союзе, по моим представлениям, купить можно было только хрустальную салатницу, чтобы положить ее в сервантовый гроб.
— Не трожь салатницу! Она хрустальная!
«Бабушка, когда-нибудь ты умрешь», — сказала бы я сейчас бабушке, но она уже умерла.
Уже в девяностые годы мне приходилось бороться за доступ к средствам массовой информации: телевизор у нас был тогда один, и его смотрели взрослые. Не в силах убедить бумеров, что «Байки из склепа» важнее политического контента, я была вынуждена смотреть бесконечные новости, аналитические ток-шоу и «Куклы» Виктора Шендеровича. И пришла к выводу: чтобы меня хоть когда-нибудь кто-нибудь начал слушать, надо стать бородатым мужиком. Ну или хотя бы Светланой Сорокиной.
Так я пришла в загибающуюся журналистику и уже на первом курсе, явно куражась, говорила однокурсникам, что скоро нам негде будет работать. Тогда я даже не представляла, что скоро будет негде работать именно мне, потому что почти все мои однокурсники после выпуска предпочли другие профессии.
Последующие годы я провела так, словно судьба загнала меня на последнюю баррикаду, оставшуюся от 91-го года. К настоящему времени — ее почти разобрали.
И теперь, спустя тридцать лет от событий того августа, спустя тридцать лет моей жизни — спустя всю мою жизнь! — у меня только два вопроса:
«На хуя вообще всё?»
и
«Когда уже выключат эти «Байки из склепа»?
По рассказам моих родителей я быстро усвоила, что хуже возвращения в Советский Союз — только возвращение на летние каникулы к бабушке: там тоже заставляли копать картошку, ни во что не ставили человеческие права, запрещали читать интересную литературу, но по крайней мере на скопленные деньги можно было купить жвачку и кока-колу. В Советском Союзе, по моим представлениям, купить можно было только хрустальную салатницу, чтобы положить ее в сервантовый гроб.
— Не трожь салатницу! Она хрустальная!
«Бабушка, когда-нибудь ты умрешь», — сказала бы я сейчас бабушке, но она уже умерла.
Уже в девяностые годы мне приходилось бороться за доступ к средствам массовой информации: телевизор у нас был тогда один, и его смотрели взрослые. Не в силах убедить бумеров, что «Байки из склепа» важнее политического контента, я была вынуждена смотреть бесконечные новости, аналитические ток-шоу и «Куклы» Виктора Шендеровича. И пришла к выводу: чтобы меня хоть когда-нибудь кто-нибудь начал слушать, надо стать бородатым мужиком. Ну или хотя бы Светланой Сорокиной.
Так я пришла в загибающуюся журналистику и уже на первом курсе, явно куражась, говорила однокурсникам, что скоро нам негде будет работать. Тогда я даже не представляла, что скоро будет негде работать именно мне, потому что почти все мои однокурсники после выпуска предпочли другие профессии.
Последующие годы я провела так, словно судьба загнала меня на последнюю баррикаду, оставшуюся от 91-го года. К настоящему времени — ее почти разобрали.
И теперь, спустя тридцать лет от событий того августа, спустя тридцать лет моей жизни — спустя всю мою жизнь! — у меня только два вопроса:
«На хуя вообще всё?»
и
«Когда уже выключат эти «Байки из склепа»?
Рис в столовой последнее время удачный. Рассыпчатый. Это отметил и шеф-редактор Иван, и корреспондентка Екатерина, и не могу не отметить я, потому что у жителя Чехии экстраординарных событий за всю жизнь наберется немного, а хорошо приготовленный в рабочей столовой рис — ситуация, прямо скажем, внештатная. Даже и не понятно, нужно ли выразить радость, а то вдруг потом будет, как с рыбой: мы так радовались вкусному лососю по четвергам, что сначала его полили зеленой жижей, потом стали подавать с картошкой, а в минувший четверг и вовсе — свернули в засохший рулет. Нет, лучше таить в себе радость. Может быть, не испытывать ее вовсе. Выпить пива и лечь спать. Проснуться только наполовину.
Чешские женщины, между прочим, выпивают в среднем шесть литров чистого спирта в год, и в отличие от мужчин начинают не с пива, а с вина, чтобы — цитирую местные СМИ — исправить свое плохое психическое состояние. Как писали Сенека, Марк Аврелий, Уильям Блейк и Альберт Эйнштейн: если ты не можешь изменить мир, измени свое отношение к этому миру. В статьях не указано, успешно ли справляются чешские женщины, а мне психиатр сказала, что я справилась и могу начать снижение антидепрессантов.
В клинике, куда я регулярно хожу лечиться от ипохондрии, уволились все психиатры, поэтому на чекап меня отправили в маленькую частную психиатрию. По дороге случилось чудо — возникла пробка. Я вертелась в такси, желая разглядеть источник транспортной аномалии, впереди неподвижно сидел таксист:
— Пани, пробка огромная.
— Насколько огромная?!
— Мы задержимся на десять минут.
Мы задержались на семь, и вбегая в низкое индустриальное здание, похожее на фантастический межгалактический куб, я заметила краем глаза курящую женщину. Она сидела на межгалактической урбанистической лавке и покачивала грязным теннисным тапочком на босой ноге. Лицо ее было серым. "Должно быть уборщица", — решила я.
Дородная дама на ресепшене провела меня в кабинет. Там я увидела аквамариновые кресла, скандинавские ножки скандинавского стола, прозрачный сосуд с водой, желтый ковёр, окна в пол и собранные в пучок палки. Палки стояли в углу, небезуспешно изображая художественный объект.
Я села в кресло и покачала ногой. Потом поставила ноги вместе. Не хватало ещё, чтобы психиатр увидела эту качающуюся ногу.
В комнату вошла женщина в грязных теннисных тапочках и представилась пани докторкой. Мы пожали руки, присели. Закинули ногу на ногу. Женщина покачала ногой. Я сдержанно протянула свой анамнез.
— М. М. М, — пани докторка произносила свои М., помечая карандашом особенно скучные места моей биографии: сложные родители, сложные отношения, сложная работа, заебалась. Я разглядывала кабинет и её серую юбку в тусклых, увядших цветах. Невозможно было представить, чтобы она выбрала эту мебель сама. Ну, разве что пучок палок.
— И вы бы хотели снизить антидепрессанты? — пани докторка опустила бумаги и посмотрела на меня бесцветным взглядом.
— Да. Думаю, да. Я уже несколько месяцев хорошо сплю и хорошо ем, у меня появились силы заниматься спортом и ходить на работу. И ещё…мне, похоже, нравится один парень. Понимаете, когда я была в депрессии, мне даже коты не нравились.
Пани докторка немедленно сделала в бумагах пометку.
— В общем, я подумала, что готова справляться сама, — эту речь я готовила с самого утра и выпалила все аргументы на одном дыхании. Пани докторка подвинула мне стакан и сосуд с водой.
— А что этот парень? Вы ему тоже нравитесь?
К этому вопросу я была не готова. Мы по-приятельски виделись пару раз: за завтраком обсудили погоду, за ужином — арабо-израильский конфликт. Я специально не надела на завтрак платье и намеренно не накрасила губы на ужин. Мы съели на двоих одну рыбу и выпили бутылку вина. Гуляли по городу и рассказывали истории, которые я не помню. А еще он подарил мне гигантские финики, и ни в одной книге не сказано, что это значит.
— Я не знаю.
— Надо узнать. И если ответ вас устроит, снижайте дозу наполовину.
Я тут же разволновалась и покачала ногой.
— А если я ему не нравлюсь?
Чешские женщины, между прочим, выпивают в среднем шесть литров чистого спирта в год, и в отличие от мужчин начинают не с пива, а с вина, чтобы — цитирую местные СМИ — исправить свое плохое психическое состояние. Как писали Сенека, Марк Аврелий, Уильям Блейк и Альберт Эйнштейн: если ты не можешь изменить мир, измени свое отношение к этому миру. В статьях не указано, успешно ли справляются чешские женщины, а мне психиатр сказала, что я справилась и могу начать снижение антидепрессантов.
В клинике, куда я регулярно хожу лечиться от ипохондрии, уволились все психиатры, поэтому на чекап меня отправили в маленькую частную психиатрию. По дороге случилось чудо — возникла пробка. Я вертелась в такси, желая разглядеть источник транспортной аномалии, впереди неподвижно сидел таксист:
— Пани, пробка огромная.
— Насколько огромная?!
— Мы задержимся на десять минут.
Мы задержались на семь, и вбегая в низкое индустриальное здание, похожее на фантастический межгалактический куб, я заметила краем глаза курящую женщину. Она сидела на межгалактической урбанистической лавке и покачивала грязным теннисным тапочком на босой ноге. Лицо ее было серым. "Должно быть уборщица", — решила я.
Дородная дама на ресепшене провела меня в кабинет. Там я увидела аквамариновые кресла, скандинавские ножки скандинавского стола, прозрачный сосуд с водой, желтый ковёр, окна в пол и собранные в пучок палки. Палки стояли в углу, небезуспешно изображая художественный объект.
Я села в кресло и покачала ногой. Потом поставила ноги вместе. Не хватало ещё, чтобы психиатр увидела эту качающуюся ногу.
В комнату вошла женщина в грязных теннисных тапочках и представилась пани докторкой. Мы пожали руки, присели. Закинули ногу на ногу. Женщина покачала ногой. Я сдержанно протянула свой анамнез.
— М. М. М, — пани докторка произносила свои М., помечая карандашом особенно скучные места моей биографии: сложные родители, сложные отношения, сложная работа, заебалась. Я разглядывала кабинет и её серую юбку в тусклых, увядших цветах. Невозможно было представить, чтобы она выбрала эту мебель сама. Ну, разве что пучок палок.
— И вы бы хотели снизить антидепрессанты? — пани докторка опустила бумаги и посмотрела на меня бесцветным взглядом.
— Да. Думаю, да. Я уже несколько месяцев хорошо сплю и хорошо ем, у меня появились силы заниматься спортом и ходить на работу. И ещё…мне, похоже, нравится один парень. Понимаете, когда я была в депрессии, мне даже коты не нравились.
Пани докторка немедленно сделала в бумагах пометку.
— В общем, я подумала, что готова справляться сама, — эту речь я готовила с самого утра и выпалила все аргументы на одном дыхании. Пани докторка подвинула мне стакан и сосуд с водой.
— А что этот парень? Вы ему тоже нравитесь?
К этому вопросу я была не готова. Мы по-приятельски виделись пару раз: за завтраком обсудили погоду, за ужином — арабо-израильский конфликт. Я специально не надела на завтрак платье и намеренно не накрасила губы на ужин. Мы съели на двоих одну рыбу и выпили бутылку вина. Гуляли по городу и рассказывали истории, которые я не помню. А еще он подарил мне гигантские финики, и ни в одной книге не сказано, что это значит.
— Я не знаю.
— Надо узнать. И если ответ вас устроит, снижайте дозу наполовину.
Я тут же разволновалась и покачала ногой.
— А если я ему не нравлюсь?
👍2❤1
Пани докторка не ответила сразу: она откинулась на своём стуле, и холодное солнце осветило раннюю седину. Я подумала, что если бы депрессия была женщиной, она могла бы стать пани докторкой. И как Доктор Кто, путешествовать в своём межгалактическом кубе.
— Тогда можете взять у нас одну палку.
***
Со следующего месяца антидепрессанты мне отменят совсем.
— Тогда можете взять у нас одну палку.
***
Со следующего месяца антидепрессанты мне отменят совсем.
❤2
Утром пришел чувак Ричард из moving company: круглолицый и с хитрым прищуром. Заглянул в гостиную, оценил живопись.
— Что, и эту картину берёте? — спросил с недоверием. На картине многозначительные пятна. Конечно, мы их берём. Я примерно так вижу мир без контактных линз, а художник — внутренним взором. Ричард покачал головой, вписал искусство в свой строгий лист и с интересом обошёл диван.
— Диван берём?
— С диваном все сложно, — начинаю вздыхать, как если бы этим диваном мне существенно отравили жизнь ещё во младенчестве. — Сначала здесь был другой диван, очень уродливый, скользкий.
— Скользкий диван? — переспросил Ричард и зачем-то заглянул под диван. — Этот диван совсем не выглядит скользким.
— Ну разумеется! — раздражилась я. — Ведь это другой диван!
Диван, который и правда отравил мне жизнь и находился в квартире, когда я только въехала в своё первое пражское жилище, был кожаным и скользил в самых неподходящих обстоятельствах. Дневной сон мог закончиться падением в бездну. Или вот, например, целует тебя мужчина, а ты ускользаешь, и ладно бы ещё было куда. Впрочем, я даже не знаю, в каких обстоятельствах скольжение на диване могло бы пойти на пользу! Разве что кошка Хрюша, однажды доверенная мне коллегой, смогла получить удовольствие, катаясь на диване в мое отсутсвие и от восторга исполосовав лоснящуюся обивку.
Диван меняли с чешской неторопливостью — примерно полгода, и для начала привезли модель с отломанным подлокотником. Не сумев убедить меня в том, что модель с отломанным подлокотником хороша своей эксклюзивностю, поставщики диванов уехали и привезли мне новый диван незадолго до сообщения от хозяина квартиры, в котором он признавался, что затеял в своём уме перепланировку апартаментов и собирается воплотить свои фантазии в жизнь.
— Но вы же мне только что купили новый диван, — удивлялась я. — А теперь говорите съезжать.
— Такое, — отвечал хозяин.
Новый диван был больно хорош, и я подозревала, что хозяин апартаментов решил меня выселить, чтобы самолично лежать на нем и никуда не скользить в этой жизни.
— В общем, я теперь хочу его выкупить, но мы в процессе переговоров, — закончила я. Ричард почесал макушку, не зная, как изложить эту драму в квадратике на своём листе. Вопрос «вывозить или нет» остался без ответа.
В коридоре нас встретила ещё одна любимая мною картина, от которой у Ричарда произошло окисление лица — на ней была изображена моя гигантская голова, с жемчужной серёжкой и синим платком. Рисовал меня, как вы понимаете, не Вермеер.
— Из спальни мы заберём матрас, — командовала я. — Из кухни пароварку. Из кладовки стремянку. Из ванной — мужчину.
— Что? — удивился Ричард.
— Я говорю, в ванную сейчас не пойдём, там моется человек. Но его мы тоже перевезём.
Ричард выдал усмешку, потом неспешно оценил матрас, осмотрел кухонную утварь, открыл кладовку.
— Где ж вы такую стремянку достали? — спросил он, задрав голову.
Стремянка у меня значительная, я ей горжусь. Каждый раз, как кто-нибудь в моем доме просит стремянку, я открываю кладовку, и попросивший говорит: «Да ну нахуй». Случается такое, правда, не часто: обычно на Новый год, когда нужно поставить на трёхметровую ель шершавую звезду, или поменять лампочки в коридоре.
Собственно, с этих лампочек все и началось: уже на второй месяц моей жизни в этой квартире, лампочки стали мигать и гаснуть. Я обратилась в управляющую компанию, и мне выписали двух электриков, которые пришли через два года: пока один держал стремянку, второй карабкался к моим потолкам с новыми лампами. Спустя пару месяцев лампы снова погасли. В тот момент я решила, что мне осточертело годами ждать мужчин со стремянкой, и поэтому мне нужно стать женщиной со стремянкой, которой на хер никто не нужен. Открыв сайт с садовыми принадлежностями, я выбрала самую высокую и самую устойчивую конструкцию, какую только смогла найти: к двум лестницам крепились прорезиненные штуковины, которые минимизировали скольжение по полу, а сами лестницы крепко держались друг за друга железными крюками и прочными ремнями.
— Что, и эту картину берёте? — спросил с недоверием. На картине многозначительные пятна. Конечно, мы их берём. Я примерно так вижу мир без контактных линз, а художник — внутренним взором. Ричард покачал головой, вписал искусство в свой строгий лист и с интересом обошёл диван.
— Диван берём?
— С диваном все сложно, — начинаю вздыхать, как если бы этим диваном мне существенно отравили жизнь ещё во младенчестве. — Сначала здесь был другой диван, очень уродливый, скользкий.
— Скользкий диван? — переспросил Ричард и зачем-то заглянул под диван. — Этот диван совсем не выглядит скользким.
— Ну разумеется! — раздражилась я. — Ведь это другой диван!
Диван, который и правда отравил мне жизнь и находился в квартире, когда я только въехала в своё первое пражское жилище, был кожаным и скользил в самых неподходящих обстоятельствах. Дневной сон мог закончиться падением в бездну. Или вот, например, целует тебя мужчина, а ты ускользаешь, и ладно бы ещё было куда. Впрочем, я даже не знаю, в каких обстоятельствах скольжение на диване могло бы пойти на пользу! Разве что кошка Хрюша, однажды доверенная мне коллегой, смогла получить удовольствие, катаясь на диване в мое отсутсвие и от восторга исполосовав лоснящуюся обивку.
Диван меняли с чешской неторопливостью — примерно полгода, и для начала привезли модель с отломанным подлокотником. Не сумев убедить меня в том, что модель с отломанным подлокотником хороша своей эксклюзивностю, поставщики диванов уехали и привезли мне новый диван незадолго до сообщения от хозяина квартиры, в котором он признавался, что затеял в своём уме перепланировку апартаментов и собирается воплотить свои фантазии в жизнь.
— Но вы же мне только что купили новый диван, — удивлялась я. — А теперь говорите съезжать.
— Такое, — отвечал хозяин.
Новый диван был больно хорош, и я подозревала, что хозяин апартаментов решил меня выселить, чтобы самолично лежать на нем и никуда не скользить в этой жизни.
— В общем, я теперь хочу его выкупить, но мы в процессе переговоров, — закончила я. Ричард почесал макушку, не зная, как изложить эту драму в квадратике на своём листе. Вопрос «вывозить или нет» остался без ответа.
В коридоре нас встретила ещё одна любимая мною картина, от которой у Ричарда произошло окисление лица — на ней была изображена моя гигантская голова, с жемчужной серёжкой и синим платком. Рисовал меня, как вы понимаете, не Вермеер.
— Из спальни мы заберём матрас, — командовала я. — Из кухни пароварку. Из кладовки стремянку. Из ванной — мужчину.
— Что? — удивился Ричард.
— Я говорю, в ванную сейчас не пойдём, там моется человек. Но его мы тоже перевезём.
Ричард выдал усмешку, потом неспешно оценил матрас, осмотрел кухонную утварь, открыл кладовку.
— Где ж вы такую стремянку достали? — спросил он, задрав голову.
Стремянка у меня значительная, я ей горжусь. Каждый раз, как кто-нибудь в моем доме просит стремянку, я открываю кладовку, и попросивший говорит: «Да ну нахуй». Случается такое, правда, не часто: обычно на Новый год, когда нужно поставить на трёхметровую ель шершавую звезду, или поменять лампочки в коридоре.
Собственно, с этих лампочек все и началось: уже на второй месяц моей жизни в этой квартире, лампочки стали мигать и гаснуть. Я обратилась в управляющую компанию, и мне выписали двух электриков, которые пришли через два года: пока один держал стремянку, второй карабкался к моим потолкам с новыми лампами. Спустя пару месяцев лампы снова погасли. В тот момент я решила, что мне осточертело годами ждать мужчин со стремянкой, и поэтому мне нужно стать женщиной со стремянкой, которой на хер никто не нужен. Открыв сайт с садовыми принадлежностями, я выбрала самую высокую и самую устойчивую конструкцию, какую только смогла найти: к двум лестницам крепились прорезиненные штуковины, которые минимизировали скольжение по полу, а сами лестницы крепко держались друг за друга железными крюками и прочными ремнями.
❤1
С такой стремянки было невозможно упасть, но можно было погибнуть, упади она на тебя.
— Охуенная стремянка, — решила я, и заплатила за неё как за туфли на распродаже в Net-a-Porter.
Потом подруга привезла ко мне мужа с шуруповёртом, который сумел прикрепить прорезиненные штуковины к лестницам, а потом лампочки перестали гаснуть в коридоре и принялись гаснуть в кухне, и я потеряла к ним интерес. «Потом они начнут гаснуть в гостиной, потом в спальне, потом я догадаюсь, что тайные силы пытаются со мной связаться, мигая лампами по всей квартире, потом в моей жизни начнут происходить очень странные дела. Да ну нахуй», — тоже решила я, и заперла стремянку в кладовке.
— Стремянку берём, — сказала я Ричарду. И хотела добавить, что она символизирует мое восхождение на пути к независимости и устойчивому положению в жизни, но запуталась и в английских, и в чешских словах.
— Очень устойчивая! — выдавила я наконец.
— Это я уже понял, что вам не нравятся скользкие вещи, — Ричард снова что-то пометил в своём листочке. — Что ж, объём работы понятен. Вывозим одежду, посуду, картины, стремянку…у мужчины вашего в этой квартире что-нибудь есть?
— Ну вот зачем вы сказали? Теперь я боюсь, что что-нибудь есть, — встревожилась я.
— Вывозим, значит, вещи мужчины, и все остальное…с некоторой долей неопределённости.
Я согласилась, Ричард поколдовал над своей бумажкой и вдруг насчитал мне 400 евро за переезд в один километр. Я восхитилась и честно сказала, что могла бы отдать эту сумму, увези перевозчик из моей жизни изрядную долю неопределённости, но за транспортировку стремянки, и без того стоившей целое состояние, такие деньги отдать не могу.
Короче.
Мы нанимаем Серегу с машиной.
— Охуенная стремянка, — решила я, и заплатила за неё как за туфли на распродаже в Net-a-Porter.
Потом подруга привезла ко мне мужа с шуруповёртом, который сумел прикрепить прорезиненные штуковины к лестницам, а потом лампочки перестали гаснуть в коридоре и принялись гаснуть в кухне, и я потеряла к ним интерес. «Потом они начнут гаснуть в гостиной, потом в спальне, потом я догадаюсь, что тайные силы пытаются со мной связаться, мигая лампами по всей квартире, потом в моей жизни начнут происходить очень странные дела. Да ну нахуй», — тоже решила я, и заперла стремянку в кладовке.
— Стремянку берём, — сказала я Ричарду. И хотела добавить, что она символизирует мое восхождение на пути к независимости и устойчивому положению в жизни, но запуталась и в английских, и в чешских словах.
— Очень устойчивая! — выдавила я наконец.
— Это я уже понял, что вам не нравятся скользкие вещи, — Ричард снова что-то пометил в своём листочке. — Что ж, объём работы понятен. Вывозим одежду, посуду, картины, стремянку…у мужчины вашего в этой квартире что-нибудь есть?
— Ну вот зачем вы сказали? Теперь я боюсь, что что-нибудь есть, — встревожилась я.
— Вывозим, значит, вещи мужчины, и все остальное…с некоторой долей неопределённости.
Я согласилась, Ричард поколдовал над своей бумажкой и вдруг насчитал мне 400 евро за переезд в один километр. Я восхитилась и честно сказала, что могла бы отдать эту сумму, увези перевозчик из моей жизни изрядную долю неопределённости, но за транспортировку стремянки, и без того стоившей целое состояние, такие деньги отдать не могу.
Короче.
Мы нанимаем Серегу с машиной.
❤2
— У меня восьми, а то и девятичасовой рабочий день. И еще сценарий, который нужно писать. И книга, которую нужно писать. И вещи, которые нужно стирать. И еда, которую нужно готовить. Уборщица, с которой нужно договариваться. Отпуск, который нужно планировать. У меня, наконец, есть ногти, волосы, морщины и жопа! И все это требует от меня труда, денег, страданий и снова денег! Каким образом современный взрослый человек должен жить свою жизнь, чтобы не ебануться, скажи мне, пожалуйста?
— Ну, — коллега Катя опустила ручку кофемашины, и в чашку уныло потекло кофе (кофе в нашей столовой точно среднего рода), — добро пожаловать в поздний капитализм. Вся система до сих пор устроена так, словно в основе ее лежит пресловутая ячейка общества, в которой один человек работает, а другой занимается домом. Но в реальности работают оба, а дом становится дополнительной нагрузкой, вывезти которую невозможно, если ты всерьез занят самореализацией.
— В моей ячейке уже два человека, но мы оба работаем. Как, скажи на милость, две взрослые особи могут справиться со своими носками, когда у одного весь день сюжеты про пытки и Путина, а у другого — какие-то, блядь, переговоры с Сингапуром. Вечером хочется лечь, прижаться друг к другу и замереть в своем спичечном коробке, оборудованном телевизором и микроволновкой, закрыть глаза и не думать о том, как Земля летит в ледяном космосе, а мир — в пизду. Я сейчас пытаюсь переехать с одной квартиры в другую, и это простое жизненное обстоятельство вынимает из меня всю душу, как если бы мне снова семь лет, и нужно умножить 2495 на 756 в уме перед бабушкой-математиком. У меня замыкание нейронных связей, авария мозгов и коллапс психической жизни. Я хочу сказать: отъебитесь от меня со своими ебанутыми документами на квартиру, перевозкой матрасов, урегулированием оплаты ЖКХ, химчисткой, и главное — этой остоебеневшей электрической калиткой, которую чинят пятый раз на неделе и все не могут починить более, чем на час! Я ненавижу эту калитку! Я хочу, чтобы этой калиткой пытали в аду! Когда ты, блядь, бежишь на такси, потому что опаздываешь, потому что все утро занималась гребаными документами, разговорами с риэлторами, грузоперевозчиками и лэндлордами, подбегаешь к калитке, дергаешь ее на себя, нажимаешь на кнопку, а она...не открывается. Она не открывается. И ты нажимаешь на кнопку снова и снова. Но она не открывается. И тогда ты понимаешь, что нужно достать ключи, а ключи лежат в рюкзаке — под шарфом и шапкой, под стеклянным экологичным контейнером для еды, в котором лежит кусок рыбы, выращенной в естественной среде, и кусок низкоуглеводного хлеба, который ты, блядь, выпекала вчера все утро, и пока ты будешь искать ключи, такси уедет, а жизнь кончится. И поэтому ты просто стоишь перед запертой калиткой, слышишь шелест плюща на стене соседнего дома и растворяешься в осеннем воздухе. Потом ключи находятся, дверь открывается, приезжает другая машина, и ты едешь — но уже не чувствуешь себя человеком. Всё. Размытое пятно. Пуховик и пустота. Контур, оставшийся после взрыва.
— Бешлей, возьми отпуск.
— Ну, — коллега Катя опустила ручку кофемашины, и в чашку уныло потекло кофе (кофе в нашей столовой точно среднего рода), — добро пожаловать в поздний капитализм. Вся система до сих пор устроена так, словно в основе ее лежит пресловутая ячейка общества, в которой один человек работает, а другой занимается домом. Но в реальности работают оба, а дом становится дополнительной нагрузкой, вывезти которую невозможно, если ты всерьез занят самореализацией.
— В моей ячейке уже два человека, но мы оба работаем. Как, скажи на милость, две взрослые особи могут справиться со своими носками, когда у одного весь день сюжеты про пытки и Путина, а у другого — какие-то, блядь, переговоры с Сингапуром. Вечером хочется лечь, прижаться друг к другу и замереть в своем спичечном коробке, оборудованном телевизором и микроволновкой, закрыть глаза и не думать о том, как Земля летит в ледяном космосе, а мир — в пизду. Я сейчас пытаюсь переехать с одной квартиры в другую, и это простое жизненное обстоятельство вынимает из меня всю душу, как если бы мне снова семь лет, и нужно умножить 2495 на 756 в уме перед бабушкой-математиком. У меня замыкание нейронных связей, авария мозгов и коллапс психической жизни. Я хочу сказать: отъебитесь от меня со своими ебанутыми документами на квартиру, перевозкой матрасов, урегулированием оплаты ЖКХ, химчисткой, и главное — этой остоебеневшей электрической калиткой, которую чинят пятый раз на неделе и все не могут починить более, чем на час! Я ненавижу эту калитку! Я хочу, чтобы этой калиткой пытали в аду! Когда ты, блядь, бежишь на такси, потому что опаздываешь, потому что все утро занималась гребаными документами, разговорами с риэлторами, грузоперевозчиками и лэндлордами, подбегаешь к калитке, дергаешь ее на себя, нажимаешь на кнопку, а она...не открывается. Она не открывается. И ты нажимаешь на кнопку снова и снова. Но она не открывается. И тогда ты понимаешь, что нужно достать ключи, а ключи лежат в рюкзаке — под шарфом и шапкой, под стеклянным экологичным контейнером для еды, в котором лежит кусок рыбы, выращенной в естественной среде, и кусок низкоуглеводного хлеба, который ты, блядь, выпекала вчера все утро, и пока ты будешь искать ключи, такси уедет, а жизнь кончится. И поэтому ты просто стоишь перед запертой калиткой, слышишь шелест плюща на стене соседнего дома и растворяешься в осеннем воздухе. Потом ключи находятся, дверь открывается, приезжает другая машина, и ты едешь — но уже не чувствуешь себя человеком. Всё. Размытое пятно. Пуховик и пустота. Контур, оставшийся после взрыва.
— Бешлей, возьми отпуск.
❤2
Закрывая банку миндальной муки, говорю:
— Кончилась.
Ну сказала и сказала. Мало ли слов я отправляю в пространство, не надеясь ничего услышать в ответ, и уже тем более — получить. Какие мольбы остались болтаться в метафизической вселенной! Мою жалостливую просьбу о пластмассовой лошадке на четырехлетие (небрежно подаренной с опозданием, когда сердечко уже ничего не ждало), должно быть, до сих пор слышат далекие звёзды и взрываются от печали и сострадания.
А тут мука.
Прихожу вечером с работы — стоит. Лежит в пакете, мелкая, рассыпчатая, как надо. Я даже с подозрением сказала «спасибо», надеясь, что мистификация будет тут же раскрыта, что за муку сейчас потребуют отдать первенца в школу с углубленным изучением английского языка. Но ничего не случилось. Меня…вдруг услышали.
— Губку для посуды некуда положить, — сказала я громче на другой день.
Вечером прихожу — лежит губка на пластмассовой полочке. Полочка крепится к стеночке. Чудеса. «Ладно, — думаю, — один раз привиделось, но если дважды привиделось, это уже заявка на патологию».
— СЧЕТА ЗА ЭЛЕКТРИЧЕСТВО НУЖНО ПЕРЕПИСАТЬ НА МОЮ ФАМИЛИЮ, — ору в ужасе.
С работы уже возвращаюсь с опаской. Заглядываю в коридор, снимаю пальто. Из кухни раздаётся:
— Как же я заебался, Бешлей, с этим чешским электричеством! Но знаешь, что? Мне всё удалось. Пришлось, правда, взломать отверткой шкаф, где закрыты счётчики, написать два письма хозяину квартиры и найти человека, который помог мне заполнить на чешском электронную форму. Давай теперь пить чай и радоваться, что вся эта ебала позади!
Стою я с пальто в руках. Почти плачу.
— Ты что, — говорю, — теперь так и будешь себя вести? Развешивать белье, когда я не успеваю. Покупать в дом продукты, когда у меня нет времени. Брать на себя бюрократию, когда я схожу с ума? Ты что, нормальный человек?
М. появился в дверях кухни, отправил мне взгляд, полный недоумения, и осторожно спросил:
— А разве не все так делают?
— Кончилась.
Ну сказала и сказала. Мало ли слов я отправляю в пространство, не надеясь ничего услышать в ответ, и уже тем более — получить. Какие мольбы остались болтаться в метафизической вселенной! Мою жалостливую просьбу о пластмассовой лошадке на четырехлетие (небрежно подаренной с опозданием, когда сердечко уже ничего не ждало), должно быть, до сих пор слышат далекие звёзды и взрываются от печали и сострадания.
А тут мука.
Прихожу вечером с работы — стоит. Лежит в пакете, мелкая, рассыпчатая, как надо. Я даже с подозрением сказала «спасибо», надеясь, что мистификация будет тут же раскрыта, что за муку сейчас потребуют отдать первенца в школу с углубленным изучением английского языка. Но ничего не случилось. Меня…вдруг услышали.
— Губку для посуды некуда положить, — сказала я громче на другой день.
Вечером прихожу — лежит губка на пластмассовой полочке. Полочка крепится к стеночке. Чудеса. «Ладно, — думаю, — один раз привиделось, но если дважды привиделось, это уже заявка на патологию».
— СЧЕТА ЗА ЭЛЕКТРИЧЕСТВО НУЖНО ПЕРЕПИСАТЬ НА МОЮ ФАМИЛИЮ, — ору в ужасе.
С работы уже возвращаюсь с опаской. Заглядываю в коридор, снимаю пальто. Из кухни раздаётся:
— Как же я заебался, Бешлей, с этим чешским электричеством! Но знаешь, что? Мне всё удалось. Пришлось, правда, взломать отверткой шкаф, где закрыты счётчики, написать два письма хозяину квартиры и найти человека, который помог мне заполнить на чешском электронную форму. Давай теперь пить чай и радоваться, что вся эта ебала позади!
Стою я с пальто в руках. Почти плачу.
— Ты что, — говорю, — теперь так и будешь себя вести? Развешивать белье, когда я не успеваю. Покупать в дом продукты, когда у меня нет времени. Брать на себя бюрократию, когда я схожу с ума? Ты что, нормальный человек?
М. появился в дверях кухни, отправил мне взгляд, полный недоумения, и осторожно спросил:
— А разве не все так делают?
❤6
Мне не то чтобы сложно мыслить в позитивном ключе, но некто во мне постоянно находится в недоумении, и как вывести его из этого состояния, когда окружающая реальность бесконечно катится в удаляющуюся от нее пизду (которая, к тому же прошибает одно дно за другим), а я в своей жизни куда бы ни направлялась, все равно иду на хуй — не понятно.
Сегодня решила никуда не опаздывать. Людям, которые двигаются в разных направлениях с окружающим миром, такое сложно. Но я старалась.
— Хочу дойти до работы прогулочным шагом, — это я декларировала в пол, лежа на кушетке с дырой для лица, пока массажист разминал мне большой палец ноги. В этом пальце, по его утверждению, сосредоточилась вся боль моей шеи, что в общем контексте устройства мира — меня нисколько не удивило.
Лежать в дыре было грустно: клеенчатый пол, соринки, перекладина массажной кушетки. Я представляла, как выйду на улицу, застегивая молнию на розовой куртке, как пойду вдоль по улице молочным коктейлем в пасмурном городе, загляну в кофейню за сэндвичем с колбасой, или как говорят по-чешски — за францоузскоу багету с саламэм — потом выскочу из трамвая пораньше, и пойду на работу вдоль кладбища, оглушительно жуя бутерброд.
Сеанс массажа закончился полной капитуляцией пальца, и я — не чувствуя ног — выпорхнула за дверь. Поначалу все было, как в сказке: молния, куртка, прогулка до остановки. Багету с саламэм решила купить у самого кладбища — там отчего-то вкуснее. Трамвай.
Села. Открыла новости.
В районе всратых многоэтажек очнулась, решила, что они мне мерещатся, уткнулась в телефон снова, спустя две остановки дала трамвайному окну еще один шанс. Со второй попытки пришлось признать: всратые многоэтажки существуют. Я села не в ту сторону. В гребаный трамвай не моих желаний.
Или моих?
"Кто знает, чего хочет бессознательное, — рассуждала я, переминаясь с ноги на ногу на остановке, под бетонным забором, в ожидании замершего на карте такси. — Быть может, эта ситуация дана мне ко всему лучшему. Быть может, я сейчас взорвусь от ярости, потом соберу себя по кускам и приму судьбоносное решение, которое позволит мне заработать сто миллионов долларов".
Я постояла пару минут. Ярости не хватало, чтобы взорваться. Решение не приходило.
"Вероятно, еще не время, — я продолжала мыслить оптимистично, из последних сил стараясь себя не ругать. Зимний холод Праги вяло залез в ботинки, и я раздраженно вытряхнула его обратно. — Вероятно, это урок. Не читать новости в трамвае. Быть внимательнее. Больше спать. Пить на ночь магний. Записаться к зубному. Вызвать электрика. Прожить жизнь. Которая, как известно, не багета с саламэм".
Тут я вспомнила про свой бутерброд и прогулку вдоль кладбища — уже несбыточную, неосуществимую. Так бессмысленно неслучившуюся. Постаралась придумать причину: для чего мне была дана эта мысль о бутерброде, но не был дан бутерброд. Не смогла.
И взорвалась от ярости.
Сегодня решила никуда не опаздывать. Людям, которые двигаются в разных направлениях с окружающим миром, такое сложно. Но я старалась.
— Хочу дойти до работы прогулочным шагом, — это я декларировала в пол, лежа на кушетке с дырой для лица, пока массажист разминал мне большой палец ноги. В этом пальце, по его утверждению, сосредоточилась вся боль моей шеи, что в общем контексте устройства мира — меня нисколько не удивило.
Лежать в дыре было грустно: клеенчатый пол, соринки, перекладина массажной кушетки. Я представляла, как выйду на улицу, застегивая молнию на розовой куртке, как пойду вдоль по улице молочным коктейлем в пасмурном городе, загляну в кофейню за сэндвичем с колбасой, или как говорят по-чешски — за францоузскоу багету с саламэм — потом выскочу из трамвая пораньше, и пойду на работу вдоль кладбища, оглушительно жуя бутерброд.
Сеанс массажа закончился полной капитуляцией пальца, и я — не чувствуя ног — выпорхнула за дверь. Поначалу все было, как в сказке: молния, куртка, прогулка до остановки. Багету с саламэм решила купить у самого кладбища — там отчего-то вкуснее. Трамвай.
Села. Открыла новости.
В районе всратых многоэтажек очнулась, решила, что они мне мерещатся, уткнулась в телефон снова, спустя две остановки дала трамвайному окну еще один шанс. Со второй попытки пришлось признать: всратые многоэтажки существуют. Я села не в ту сторону. В гребаный трамвай не моих желаний.
Или моих?
"Кто знает, чего хочет бессознательное, — рассуждала я, переминаясь с ноги на ногу на остановке, под бетонным забором, в ожидании замершего на карте такси. — Быть может, эта ситуация дана мне ко всему лучшему. Быть может, я сейчас взорвусь от ярости, потом соберу себя по кускам и приму судьбоносное решение, которое позволит мне заработать сто миллионов долларов".
Я постояла пару минут. Ярости не хватало, чтобы взорваться. Решение не приходило.
"Вероятно, еще не время, — я продолжала мыслить оптимистично, из последних сил стараясь себя не ругать. Зимний холод Праги вяло залез в ботинки, и я раздраженно вытряхнула его обратно. — Вероятно, это урок. Не читать новости в трамвае. Быть внимательнее. Больше спать. Пить на ночь магний. Записаться к зубному. Вызвать электрика. Прожить жизнь. Которая, как известно, не багета с саламэм".
Тут я вспомнила про свой бутерброд и прогулку вдоль кладбища — уже несбыточную, неосуществимую. Так бессмысленно неслучившуюся. Постаралась придумать причину: для чего мне была дана эта мысль о бутерброде, но не был дан бутерброд. Не смогла.
И взорвалась от ярости.
❤1
Маленькая японка в больши очках — неизменная хостес крохотного суши-бара, спрятанного в подвале на улице, название которой я, разумеется, не помню — каждый раз, услышав заказ, говорит:
— Вы столько не съедите. Это много! Очень много! Это же сет для двоих!
В меню, под излюбленной мною строкой, нигде не указано, что для получения наслаждения от еды мне нужен сексуальный партнёр или хотя бы один друг. В меню не написано, что нельзя обожраться одной. Что сет «Хризантема» для женщины, которая гуляет сама по себе, — извращение или роскошь.
— Я нормально. Я съем, — утешаю японку.
Она в ужасе. Говорит:
— Вы, конечно, съедите, но зачем?
«Затем, что кто-то, заработав миллионы, желает заработать миллиарды, — думаю я, — а я хочу сет «Хризантема» и потом неподвижно лежать!»
Но вслух говорю:
— Все со мной будет в порядке.
Сначала приносят чай. Потом бокал вина. Потом из кухни за прилавком появляется чёрная доска и тянется мне навстречу: с такой доски можно прыгнуть за борт к акулам! Но нет: вся рыбка на ней, и уже никуда не плывёт — толстые куски сашими запутались в белой редьке, тунец в роллах горит, как завёрнутый в рис закат, а ряды нигири выстроились, чтобы запрыгнуть ко мне в рот, как выпрыгивают из аквариума золотые карасики — чтобы ничего уже в этой жизни больше не предпринять.
Первым делом я понимаю, что мне много. Вторым — вспоминаю корейские видео жанра мукбанг, когда субтильные темноволосые люди с палочками в руках цепляют гигантские куски разваренной свинины, жирную сосиску размером с песчаного червя, куриные ноги, утиные ноги, килограммы лапши, пчелиные соты, крабовые клешни и огромные куски льда: открывают изящно очерченный рот и разом втягивают в него всё. Меня часто интересовало, в какое измерение ведут желудки этих людей, бывает ли у них язва и несварение, и почему они, съедая столько тортов за раз, остаются неизменно прекрасными, а у меня от ириски, съеденной на летучке, вскочил прыщ.
В суши-баре я следую их примеру: втягиваю, как пылесос толстые куски рыбы, и быстро жую. Говорят, сигнал о насыщении чуть запаздывает, и я пытаюсь основательно его перегнать. Чтобы окончательно задурить организм — сопровождаю рисовые шарики щепоткой свежего васаби, от которого изнутри шпарит холодом прямо в темечко, в носу жжёт, а на глазах выступает влага. Когда на доске остаётся только хрустящий имбирь, я сижу на лавке вся красная, и не в силах вдохнуть, таращу глаза на японку, качающую своим японским каре.
Впереди расплата: надо добраться до дома, то есть пройти несколько улиц.
Тут-то мне и думается с тоской: ну конечно, мне нужен партнёр, даже, может быть, два партнера или даже целый совет сексуальных директоров, а ещё дети, собаки, коты, друзья, поклонники и коллеги, и даже вся эта толпа родственников под Рязанью — все мне очень нужны.
Как бы они меня сейчас подхватили и донесли!
— Вы столько не съедите. Это много! Очень много! Это же сет для двоих!
В меню, под излюбленной мною строкой, нигде не указано, что для получения наслаждения от еды мне нужен сексуальный партнёр или хотя бы один друг. В меню не написано, что нельзя обожраться одной. Что сет «Хризантема» для женщины, которая гуляет сама по себе, — извращение или роскошь.
— Я нормально. Я съем, — утешаю японку.
Она в ужасе. Говорит:
— Вы, конечно, съедите, но зачем?
«Затем, что кто-то, заработав миллионы, желает заработать миллиарды, — думаю я, — а я хочу сет «Хризантема» и потом неподвижно лежать!»
Но вслух говорю:
— Все со мной будет в порядке.
Сначала приносят чай. Потом бокал вина. Потом из кухни за прилавком появляется чёрная доска и тянется мне навстречу: с такой доски можно прыгнуть за борт к акулам! Но нет: вся рыбка на ней, и уже никуда не плывёт — толстые куски сашими запутались в белой редьке, тунец в роллах горит, как завёрнутый в рис закат, а ряды нигири выстроились, чтобы запрыгнуть ко мне в рот, как выпрыгивают из аквариума золотые карасики — чтобы ничего уже в этой жизни больше не предпринять.
Первым делом я понимаю, что мне много. Вторым — вспоминаю корейские видео жанра мукбанг, когда субтильные темноволосые люди с палочками в руках цепляют гигантские куски разваренной свинины, жирную сосиску размером с песчаного червя, куриные ноги, утиные ноги, килограммы лапши, пчелиные соты, крабовые клешни и огромные куски льда: открывают изящно очерченный рот и разом втягивают в него всё. Меня часто интересовало, в какое измерение ведут желудки этих людей, бывает ли у них язва и несварение, и почему они, съедая столько тортов за раз, остаются неизменно прекрасными, а у меня от ириски, съеденной на летучке, вскочил прыщ.
В суши-баре я следую их примеру: втягиваю, как пылесос толстые куски рыбы, и быстро жую. Говорят, сигнал о насыщении чуть запаздывает, и я пытаюсь основательно его перегнать. Чтобы окончательно задурить организм — сопровождаю рисовые шарики щепоткой свежего васаби, от которого изнутри шпарит холодом прямо в темечко, в носу жжёт, а на глазах выступает влага. Когда на доске остаётся только хрустящий имбирь, я сижу на лавке вся красная, и не в силах вдохнуть, таращу глаза на японку, качающую своим японским каре.
Впереди расплата: надо добраться до дома, то есть пройти несколько улиц.
Тут-то мне и думается с тоской: ну конечно, мне нужен партнёр, даже, может быть, два партнера или даже целый совет сексуальных директоров, а ещё дети, собаки, коты, друзья, поклонники и коллеги, и даже вся эта толпа родственников под Рязанью — все мне очень нужны.
Как бы они меня сейчас подхватили и донесли!
❤2
Оливье отгремел, бенгальские огни сожжены и отправлены в мусорку. Гости выпровожены.
А Новый год никуда не делся, вот он: бесснежная улица за окном и красная черепичная крыша под белым, с голубизной, небом. Загаданные мечты в тяжелой голове — пока ещё очень лёгкие: мы верим, что сможем всё, потому что впереди год, и потому что у каждого года есть своя магия.
Я глотаю холодный чизкейк из пластмассового контейнера — в прошлом году я несла его из кондитерской, увешанная пакетами с рыбой, соленьями и сырами. В холодильнике ещё ждут остатки моих усилий, а кофейник ворчит.
Я люблю первое января, как люблю передышку между сетами упражнений, остановку поезда среди ночи и всезамирающий поцелуй на эскалаторе.
Впереди пока лучший год: мы ещё не придумали, как его испортить.
Вот бы и не придумать!
С Наступившим.
А Новый год никуда не делся, вот он: бесснежная улица за окном и красная черепичная крыша под белым, с голубизной, небом. Загаданные мечты в тяжелой голове — пока ещё очень лёгкие: мы верим, что сможем всё, потому что впереди год, и потому что у каждого года есть своя магия.
Я глотаю холодный чизкейк из пластмассового контейнера — в прошлом году я несла его из кондитерской, увешанная пакетами с рыбой, соленьями и сырами. В холодильнике ещё ждут остатки моих усилий, а кофейник ворчит.
Я люблю первое января, как люблю передышку между сетами упражнений, остановку поезда среди ночи и всезамирающий поцелуй на эскалаторе.
Впереди пока лучший год: мы ещё не придумали, как его испортить.
Вот бы и не придумать!
С Наступившим.
Наверху меня ждёт синнабон. Закрученная улиткой, вымазанная кремом булка. Я скажу: «Дайте мне синнабон». И мне дадут синнабон. Вот так вот просто. За одни только деньги. И ещё возьму кофе. И все у меня будет хорошо. Абсолютно все.
Точно лучше, чем прямо сейчас. Потому что прямо сейчас я-а-а-а-а…
— Вы заваливаетесь в ветки! — громко шепчет инструкторша по йоге, и вся группа выпадает из своих поз, чтобы это увидеть. «А то я, блять, не знаю, что я заваливаюсь в ваши гребанные ветки! Понаставили тут этих веток», — я пытаюсь думать про ветки расслабленно и беззлобно, но они натурально колют мне жопу. Опоздав на занятие, я получила место на коврике в окружении горшков с декоративными украшениями — гигантскими палками, выкрашенными в белый цвет. «Кому, блять, вообще пришло в голову украшать помещения палками? Сидел себе человек в позе лотоса и вдруг думает: «В этом углу не хватает каких-нибудь гармоничных палок ебаных». И поставил здесь эти палки, и теперь думает, что он молодец. Мудак ты с палками, а не молодец…».
— Вы заваливаетесь в другие ветки, — шепчет инструкторша. — Попробуйте найти баланс.
«Господи, — думаю я, меняя позу, — вот так рождаешься, растёшь, мечтаешь стать героем, который будет идти к своей цели, удачно лавируя между Сциллами и Харибдами, а потом в тридцать лет находишь себя человеком, который ищет баланс между двумя видами колющих жопу палок».
— У вас хорошо получается, — инструкторша показывает мне большой палец. — Главное, найти баланс внутри.
В следующее мгновение она предлагает поднять себя на руках, по-лягушачьи сложив коленки. Я не могу. Другие — могут, но странно: тонконогая девушка в зелёных лосинах впивается в коврик длинными пальцами, словно гарпия, женщина в облаке кудрявых волос свирепо разевает рот и сверкает глазами, мужчина с крючковатым носом делает спину таким колесом, словно вот-вот из нее вырвутся крылья, — полутемный зал наполняется изломанными фигурами, каждая из которых могла бы украсить фасады средневековых соборов. Я ложусь на коврик в сени ветвей и смотрю, как тени на стенах превращаются в химер и гаргулий.
Вскоре голос издалека разрешает всем последовать моему примеру, и тени меняют свои очертания, сливаясь в темное море с редкой волной. Море дышит, кряхтит.
— Ощутите своё тело. Почувствуйте, как оно изменилось. Закройте глаза. Сфокусируйтесь на дыхании.
Я закрываю глаза и думаю про свой синнабон. Вот уж когда я почувствую перемену: до синнабона и после него — разница в теле весьма ощутима. В моём внутреннем мире есть дырка для синнабона: кто и когда ее прогрыз — не известно, но в ней гуляет тоскливый ветер и нервная мысль. Съел синнабон — всё, нету мысли. Душевная целостность и лавандовый крем. «Наверное я плохой практикант йоги, — вздыхаю про себя. — Praktikantka, как сказали бы чехи. Надо стремиться к гармонии, к ясности мыслей, к расслабленности. Все эти люди вокруг, они ведь, наверное, думают о цветах удумбары. А я — тревожная русалка в ветвях дерев, — про сладкую булку и пятку крючконосого мужика. Какая шершавая пятка. Вот бы ее веткой потыкать». Пятка, словно ощутив мой взгляд, дернулась. Ах, да, нам велели закрыть глаза.
***
Повозившись в раздевалке с лосинами, молниями и носками, поблагодарив инструкторшу и получив свою галочку в абонемент, я поднялась в кофейню — зал для занятий по йоге располагался в ее цокольном этаже. На витрине лежали ломтики ягодного чизкейка, мячики из шоколадного бисквита, бейглы с лососем и вяленными помидорами. Последний синнабон в лавандовом креме пронесла перед моими глазами женщина в облаке кудрявых волос.
— Все занятие о нем думала, — она улыбнулась, кивнув мне.
Я постояла у витрины с имбирными шотами, которые выжигают внутренности на десять секунд, — размышляя, не выпить ли сразу два, три или десять, но потом махнула рукой и взяла чёрный кофе без молока. Впереди рабочий день и целая жизнь. И кто знает — может быть, наверху ещё будет ждать синнабон.
Точно лучше, чем прямо сейчас. Потому что прямо сейчас я-а-а-а-а…
— Вы заваливаетесь в ветки! — громко шепчет инструкторша по йоге, и вся группа выпадает из своих поз, чтобы это увидеть. «А то я, блять, не знаю, что я заваливаюсь в ваши гребанные ветки! Понаставили тут этих веток», — я пытаюсь думать про ветки расслабленно и беззлобно, но они натурально колют мне жопу. Опоздав на занятие, я получила место на коврике в окружении горшков с декоративными украшениями — гигантскими палками, выкрашенными в белый цвет. «Кому, блять, вообще пришло в голову украшать помещения палками? Сидел себе человек в позе лотоса и вдруг думает: «В этом углу не хватает каких-нибудь гармоничных палок ебаных». И поставил здесь эти палки, и теперь думает, что он молодец. Мудак ты с палками, а не молодец…».
— Вы заваливаетесь в другие ветки, — шепчет инструкторша. — Попробуйте найти баланс.
«Господи, — думаю я, меняя позу, — вот так рождаешься, растёшь, мечтаешь стать героем, который будет идти к своей цели, удачно лавируя между Сциллами и Харибдами, а потом в тридцать лет находишь себя человеком, который ищет баланс между двумя видами колющих жопу палок».
— У вас хорошо получается, — инструкторша показывает мне большой палец. — Главное, найти баланс внутри.
В следующее мгновение она предлагает поднять себя на руках, по-лягушачьи сложив коленки. Я не могу. Другие — могут, но странно: тонконогая девушка в зелёных лосинах впивается в коврик длинными пальцами, словно гарпия, женщина в облаке кудрявых волос свирепо разевает рот и сверкает глазами, мужчина с крючковатым носом делает спину таким колесом, словно вот-вот из нее вырвутся крылья, — полутемный зал наполняется изломанными фигурами, каждая из которых могла бы украсить фасады средневековых соборов. Я ложусь на коврик в сени ветвей и смотрю, как тени на стенах превращаются в химер и гаргулий.
Вскоре голос издалека разрешает всем последовать моему примеру, и тени меняют свои очертания, сливаясь в темное море с редкой волной. Море дышит, кряхтит.
— Ощутите своё тело. Почувствуйте, как оно изменилось. Закройте глаза. Сфокусируйтесь на дыхании.
Я закрываю глаза и думаю про свой синнабон. Вот уж когда я почувствую перемену: до синнабона и после него — разница в теле весьма ощутима. В моём внутреннем мире есть дырка для синнабона: кто и когда ее прогрыз — не известно, но в ней гуляет тоскливый ветер и нервная мысль. Съел синнабон — всё, нету мысли. Душевная целостность и лавандовый крем. «Наверное я плохой практикант йоги, — вздыхаю про себя. — Praktikantka, как сказали бы чехи. Надо стремиться к гармонии, к ясности мыслей, к расслабленности. Все эти люди вокруг, они ведь, наверное, думают о цветах удумбары. А я — тревожная русалка в ветвях дерев, — про сладкую булку и пятку крючконосого мужика. Какая шершавая пятка. Вот бы ее веткой потыкать». Пятка, словно ощутив мой взгляд, дернулась. Ах, да, нам велели закрыть глаза.
***
Повозившись в раздевалке с лосинами, молниями и носками, поблагодарив инструкторшу и получив свою галочку в абонемент, я поднялась в кофейню — зал для занятий по йоге располагался в ее цокольном этаже. На витрине лежали ломтики ягодного чизкейка, мячики из шоколадного бисквита, бейглы с лососем и вяленными помидорами. Последний синнабон в лавандовом креме пронесла перед моими глазами женщина в облаке кудрявых волос.
— Все занятие о нем думала, — она улыбнулась, кивнув мне.
Я постояла у витрины с имбирными шотами, которые выжигают внутренности на десять секунд, — размышляя, не выпить ли сразу два, три или десять, но потом махнула рукой и взяла чёрный кофе без молока. Впереди рабочий день и целая жизнь. И кто знает — может быть, наверху ещё будет ждать синнабон.
❤2
Болею, ем мало, рассчитывала перед отпуском похудеть. Но тут приезжает купальник. И не налезает так, что хочется сказать не налазит: впивается, жмёт, задница глядит отовсюду, да ещё и выглядит — как уползающее из бабушкиной кастрюли тесто. «Всё, — думаю, — отрастила».
Тут же вспомнились зловещие ёлочные огоньки, запахи тёплой кухни, мандарины испуганно жмутся друг к другу, телевизора ор, и я — склонившись над горами оливье — спрашиваю подругу:
— Майонеза-то надо сколько?
А она говорит:
— Хуярь.
«Нахуярила», — говорят мне из зеркала мои же, с укоризной, глаза.
Ладно! Я человек терапевтированный, умею принимать себя. Задница есть задница. Если бы у меня мозг на майонезе отрос — вот была бы проблема: жопа хотя бы молчит и ни с какими идеями не приходит посреди ночи. С мозгами надо коммуницировать: рептильный мозг ублажать, нейронные связи наращивать, спать вовремя, пить витамины, в худшем случае — антидепрессанты. А задницу, что? Кремом намазала, пожамкала и забыла. Если бы не купальник этот, я бы её за проблемную зону и не считала.
«А что скажут люди?»
Вот это, конечно, вопрос. И стоило только о нем подумать, как за плечами выстроилась непобедимая, призрачная стена. И первый же призрак — подтянутый, стройный как кипарис Д., любовь моя институтская, говорит: «Купальник надо оставить, пока не влезешь. Помнишь, ходили бегать за два квартала, чтоб ты похудела? Вот, утречком опять побежишь». Такое я помню. Такое почему-то не забывается. Тут выступает другой эксперт — сомнительных предпринимательских качеств бизнесмен В. (сомнительных, потому что разорился и чуть не сел, без всякой на то злой воли), худой как жердь. «Я, — говорит, — считаю, что шея у женщины должна быть лебединая, талия — осиная, а ноги…ноги должны быть как циркуль». Тут я вспомнила, что и десять лет назад не могла вообразить себе эту женщину. Следом вышел высоченный дирижёр К., повертел нервическими пальцами палочку, повздыхал, наконец произнёс пространную речь о течении времени и о том, как оно — время — падает на женскую красоту, словно молот Малера. Я только глаза к потолку завела. Вечно эти артисты: наговорят красивых слов, а начнёшь разбираться — бессмыслица. Ну какой еще молот? И при чем тут увядающая красота? У меня жопа выросла, а не отвалилась.
(Лукавый, конечно, вопрос «Что скажут люди?» Люди по большей части молчат, а говорят, как и я, — с голосами, с собственной выдумкой, со своим страхом. Люди — это такое множество, которое постоянно сужается до нескольких дураков, однажды доверительно сообщивших тебе феноменальную глупость.)
«А вот у женщины в соседней квартире жопа — меньше в два раза», — между тем, встрял в мои размышления журналист Г., который всегда отличался наблюдательностью и никогда не отличался тактичностью.
Терпение моё, и без того натянутое словно злосчастный купальник, наконец, лопнуло.
«Так, — говорю, — мужики, вы чего такие хуевые у меня? Вам не стыдно? Уже расстались давно, а вы всё душните, гундите, газлайтите. Давайте уже, соберитесь, даю вам последний шанс. Скажите нормально: «Бешлей! Звезда ты наша утраченная. Дева ты наша огненная. Дура бриллиантовая! Пирожочек воспоминаний! Красивая у тебя жопа. Ну?»
Мужики застыдились, замялись, кто бороду почесал, кто подмышку. Наконец, подтянулись. Выстроились. Дирижёр палочкой своей волшебной взмахнул.
Воспели.
Ну могут же, а.
***
Уже оформив возврат дорогостоящего куска эластичного полиамида, подумала, что надо ведь что-то делать. Провести какую-нибудь работу. Коррекцию фигуры. Улучшить себя.
Взяла телефон и написала любимому М.:
«У меня для тебя благая весть. Выросла жопа! Ты должен быть очень рад».
Тут же вспомнились зловещие ёлочные огоньки, запахи тёплой кухни, мандарины испуганно жмутся друг к другу, телевизора ор, и я — склонившись над горами оливье — спрашиваю подругу:
— Майонеза-то надо сколько?
А она говорит:
— Хуярь.
«Нахуярила», — говорят мне из зеркала мои же, с укоризной, глаза.
Ладно! Я человек терапевтированный, умею принимать себя. Задница есть задница. Если бы у меня мозг на майонезе отрос — вот была бы проблема: жопа хотя бы молчит и ни с какими идеями не приходит посреди ночи. С мозгами надо коммуницировать: рептильный мозг ублажать, нейронные связи наращивать, спать вовремя, пить витамины, в худшем случае — антидепрессанты. А задницу, что? Кремом намазала, пожамкала и забыла. Если бы не купальник этот, я бы её за проблемную зону и не считала.
«А что скажут люди?»
Вот это, конечно, вопрос. И стоило только о нем подумать, как за плечами выстроилась непобедимая, призрачная стена. И первый же призрак — подтянутый, стройный как кипарис Д., любовь моя институтская, говорит: «Купальник надо оставить, пока не влезешь. Помнишь, ходили бегать за два квартала, чтоб ты похудела? Вот, утречком опять побежишь». Такое я помню. Такое почему-то не забывается. Тут выступает другой эксперт — сомнительных предпринимательских качеств бизнесмен В. (сомнительных, потому что разорился и чуть не сел, без всякой на то злой воли), худой как жердь. «Я, — говорит, — считаю, что шея у женщины должна быть лебединая, талия — осиная, а ноги…ноги должны быть как циркуль». Тут я вспомнила, что и десять лет назад не могла вообразить себе эту женщину. Следом вышел высоченный дирижёр К., повертел нервическими пальцами палочку, повздыхал, наконец произнёс пространную речь о течении времени и о том, как оно — время — падает на женскую красоту, словно молот Малера. Я только глаза к потолку завела. Вечно эти артисты: наговорят красивых слов, а начнёшь разбираться — бессмыслица. Ну какой еще молот? И при чем тут увядающая красота? У меня жопа выросла, а не отвалилась.
(Лукавый, конечно, вопрос «Что скажут люди?» Люди по большей части молчат, а говорят, как и я, — с голосами, с собственной выдумкой, со своим страхом. Люди — это такое множество, которое постоянно сужается до нескольких дураков, однажды доверительно сообщивших тебе феноменальную глупость.)
«А вот у женщины в соседней квартире жопа — меньше в два раза», — между тем, встрял в мои размышления журналист Г., который всегда отличался наблюдательностью и никогда не отличался тактичностью.
Терпение моё, и без того натянутое словно злосчастный купальник, наконец, лопнуло.
«Так, — говорю, — мужики, вы чего такие хуевые у меня? Вам не стыдно? Уже расстались давно, а вы всё душните, гундите, газлайтите. Давайте уже, соберитесь, даю вам последний шанс. Скажите нормально: «Бешлей! Звезда ты наша утраченная. Дева ты наша огненная. Дура бриллиантовая! Пирожочек воспоминаний! Красивая у тебя жопа. Ну?»
Мужики застыдились, замялись, кто бороду почесал, кто подмышку. Наконец, подтянулись. Выстроились. Дирижёр палочкой своей волшебной взмахнул.
Воспели.
Ну могут же, а.
***
Уже оформив возврат дорогостоящего куска эластичного полиамида, подумала, что надо ведь что-то делать. Провести какую-нибудь работу. Коррекцию фигуры. Улучшить себя.
Взяла телефон и написала любимому М.:
«У меня для тебя благая весть. Выросла жопа! Ты должен быть очень рад».
❤1
Моя коллега Екатерина как-то сказала, что кашляла, как шакал. Не помню уже, где она кашляла, как шакал, и какие события ее к этому привели, но выражение — кашляла как шакал — мне очень понравилось.
Сейчас, когда с первых симптомов ковида истекло уже четырнадцать дней моей жизни, я тоже могу сказать:
КАШЛЯЮ КАК ШАКАЛ.
Я словно хочу борзо облаять проходящих мимо людей, мониторы рабочих компьютеров (а чего они перезагружаются так не вовремя?) и особенно эти водянистые помидоры в столовой, но только глухо и сипло бухаю что-то в пространство, чаще всего — в свою маску. Ещё мне почему-то кажется, что я кашляю как сутулый шакал, но об этом я расскажу массажисту.
Омикрон настиг меня в отпуске. И нельзя сказать, чтобы он выпрыгнул из-за спины, из-под земли или как, прости господи, финский нож. Просто к моменту моего приезда, ожидавший меня возлюбленный уже успел навестить в больнице перенёсшего пневмонию дедушку, разразился соплями и горлом, заразил всю семью.
— Ну и заболею, — сказала я, отобрав у партнера маску, в которой он мужественно собирался лечь спать.
Ну и заболела.
Кстати, не сразу. Омикрон учёл мои планы: когда возлюбленный выздоровел, мы съездили на Мертвое море, съездили на Красное море, купили мне новые джинсы в Эйлате (текст о том, что у меня выросла задница вы, конечно, уже читали), вернулись в Тель-Авив, и вот тут-то я заболела.
— Это же мы, наверное, заразили все Мертвое море, — сокрушалась я. — И весь Эйлат. И эту женщину Ладу, которая делала мне грязевые обертывания, заразили тоже.
— Может быть, это она тебя заразила, — буркнул встревоженный партнёр.
Социальная ответственность мучила меня только два дня: я температурила, кхекала, много спала. В общем, болела с комфортом. На третий день у меня заболело горло.
На четвёртый день я плакала от того, как сильно у меня болело горло.
Пронзало лезвием. Швейной иглой. Финским ножом! (Ну хоть где-то он должен быть к месту.) Бактерии играли в крокет морскими ежами. Я лезла на стенку, ныла, ругалась, но сглатывала, как маньяк. Сглатывала прямо в ад. Прямо в пекло. Прямо на жёрнов моей воспаленной души.
«А вдруг сейчас будет не так уж больно?» — БОЛЬ БОЛЬ БОЛЬ УЖАС СТРАДАНИЕ БОЛЬ — «А слабо повторить?»
Возлюбленный ходил скорбными кругами вокруг одеяла, давшего мне пристанище, и говорил, что это он во всем виноват. Даже не знаю, чем бы это все кончилось, но, наконец, были призваны мама и папа — по совместительству врачи. На дом был тут же доставлен еврейский антибиотик — бульон. Горячие вареники. Все виды обезболивающих. И главное — какие-то веселящие капли, которые выдают несчастным больным в преддверии операций. Я приняла сразу все и ужасно развеселилась.
Честное слово, если бы не капли, я бы в конечном итоге вырвала себе горло.
На шестой день боль пошла на спад.
Уезжая обратно в Прагу, напичканная тестами, таблетками и каплями для носа, спросила партнера, как поживает его 95-летний дедушка, с которого все началось.
— Ты знаешь, он пережил холокост, голодомор, коммунистов и весь советский союз. Короче, дед норм.
Я хотела в ответ сказать, что во всей нашей глупой истории отпуска только это, пожалуй, самое главное.
Но раскашлялась как шакал.
Сейчас, когда с первых симптомов ковида истекло уже четырнадцать дней моей жизни, я тоже могу сказать:
КАШЛЯЮ КАК ШАКАЛ.
Я словно хочу борзо облаять проходящих мимо людей, мониторы рабочих компьютеров (а чего они перезагружаются так не вовремя?) и особенно эти водянистые помидоры в столовой, но только глухо и сипло бухаю что-то в пространство, чаще всего — в свою маску. Ещё мне почему-то кажется, что я кашляю как сутулый шакал, но об этом я расскажу массажисту.
Омикрон настиг меня в отпуске. И нельзя сказать, чтобы он выпрыгнул из-за спины, из-под земли или как, прости господи, финский нож. Просто к моменту моего приезда, ожидавший меня возлюбленный уже успел навестить в больнице перенёсшего пневмонию дедушку, разразился соплями и горлом, заразил всю семью.
— Ну и заболею, — сказала я, отобрав у партнера маску, в которой он мужественно собирался лечь спать.
Ну и заболела.
Кстати, не сразу. Омикрон учёл мои планы: когда возлюбленный выздоровел, мы съездили на Мертвое море, съездили на Красное море, купили мне новые джинсы в Эйлате (текст о том, что у меня выросла задница вы, конечно, уже читали), вернулись в Тель-Авив, и вот тут-то я заболела.
— Это же мы, наверное, заразили все Мертвое море, — сокрушалась я. — И весь Эйлат. И эту женщину Ладу, которая делала мне грязевые обертывания, заразили тоже.
— Может быть, это она тебя заразила, — буркнул встревоженный партнёр.
Социальная ответственность мучила меня только два дня: я температурила, кхекала, много спала. В общем, болела с комфортом. На третий день у меня заболело горло.
На четвёртый день я плакала от того, как сильно у меня болело горло.
Пронзало лезвием. Швейной иглой. Финским ножом! (Ну хоть где-то он должен быть к месту.) Бактерии играли в крокет морскими ежами. Я лезла на стенку, ныла, ругалась, но сглатывала, как маньяк. Сглатывала прямо в ад. Прямо в пекло. Прямо на жёрнов моей воспаленной души.
«А вдруг сейчас будет не так уж больно?» — БОЛЬ БОЛЬ БОЛЬ УЖАС СТРАДАНИЕ БОЛЬ — «А слабо повторить?»
Возлюбленный ходил скорбными кругами вокруг одеяла, давшего мне пристанище, и говорил, что это он во всем виноват. Даже не знаю, чем бы это все кончилось, но, наконец, были призваны мама и папа — по совместительству врачи. На дом был тут же доставлен еврейский антибиотик — бульон. Горячие вареники. Все виды обезболивающих. И главное — какие-то веселящие капли, которые выдают несчастным больным в преддверии операций. Я приняла сразу все и ужасно развеселилась.
Честное слово, если бы не капли, я бы в конечном итоге вырвала себе горло.
На шестой день боль пошла на спад.
Уезжая обратно в Прагу, напичканная тестами, таблетками и каплями для носа, спросила партнера, как поживает его 95-летний дедушка, с которого все началось.
— Ты знаешь, он пережил холокост, голодомор, коммунистов и весь советский союз. Короче, дед норм.
Я хотела в ответ сказать, что во всей нашей глупой истории отпуска только это, пожалуй, самое главное.
Но раскашлялась как шакал.
❤4
Это заявление Московского еврейского кинофестиваля: "... тяжело осознавать, что ваш коллега, который на протяжении двух лет корректно и уважительно взаимодействовал с сотрудниками МЕКФ, в это же время выстраивал чудовищные, наполненные манипуляциями и агрессией отношения со своими близкими".
Речь про Егора Беликова, кинокритика, который в шоу Ксении Собчак заявил, что избил свою девушку Ольгу Житпелеву САМ ТОГО НЕ ЗНАЯ. (Он был без контактных линз. И это, блять, не шутка.)
Московский еврейский кинофестиваль объявил, что прекращает сотрудничество с Беликовым, который был его куратором программы художественного кино, а для пострадавших девушек объявляет сбор средств.
Такой реакции мы, кажется, еще не видели. И я считаю ее важным событием.
Культуры отмены не существует, что бы ни говорили об этом противники этики в отношениях: наказывают немногих, большинство из них вскоре реабилитируются. Отменить агрессора в России — и вовсе невыполнимая задача. Ни на каком уровне, начиная с самого высокого, и заканчивая самым ничтожным. Анонимные свидетельства многочисленных домогательств, проверенные журналистами, или фото с побоями, опубликованные под своей фамилией, — не важно. В стране, где не работает судебная система, общество боится, что появится неуправляемая альтернатива.
Я перестала вступать в споры и доказывания, объяснять, почему так важно давать оценку поведения агрессора, который в большинстве случает не планирует исправляться, и не сосредотачиваться на поведении его жертв, большинство из которых добровольно пойдут в терапию и разберутся с причинами и следствиями. Для меня это стало пустой тратой сил: кто не понимает — тот не поймет. Как не почувствует бесчувственный, и не помучается совестью бессовестный человек.
Объяснения когда-то совершенно не помогли мне самой. Но помогли действия: помогает терапия, помогает лечение ПТСР, помогает поддержка. Поэтому публичный сбор средств на терапию и реабилитацию пострадавших кажется мне важным этапом. Само появление этого осознанного отношения к ущербу, зафиксированное, опубликованное понимание того, что после травматичных отношений нужно восстановление — я вижу как очень крутой шаг вперед.
А что касается наказаний... во всех историях, которые я наблюдала лично, мудаки в конечном счете всегда находили способ наказать себя сами.
https://collect.mjff.ru/
Речь про Егора Беликова, кинокритика, который в шоу Ксении Собчак заявил, что избил свою девушку Ольгу Житпелеву САМ ТОГО НЕ ЗНАЯ. (Он был без контактных линз. И это, блять, не шутка.)
Московский еврейский кинофестиваль объявил, что прекращает сотрудничество с Беликовым, который был его куратором программы художественного кино, а для пострадавших девушек объявляет сбор средств.
Такой реакции мы, кажется, еще не видели. И я считаю ее важным событием.
Культуры отмены не существует, что бы ни говорили об этом противники этики в отношениях: наказывают немногих, большинство из них вскоре реабилитируются. Отменить агрессора в России — и вовсе невыполнимая задача. Ни на каком уровне, начиная с самого высокого, и заканчивая самым ничтожным. Анонимные свидетельства многочисленных домогательств, проверенные журналистами, или фото с побоями, опубликованные под своей фамилией, — не важно. В стране, где не работает судебная система, общество боится, что появится неуправляемая альтернатива.
Я перестала вступать в споры и доказывания, объяснять, почему так важно давать оценку поведения агрессора, который в большинстве случает не планирует исправляться, и не сосредотачиваться на поведении его жертв, большинство из которых добровольно пойдут в терапию и разберутся с причинами и следствиями. Для меня это стало пустой тратой сил: кто не понимает — тот не поймет. Как не почувствует бесчувственный, и не помучается совестью бессовестный человек.
Объяснения когда-то совершенно не помогли мне самой. Но помогли действия: помогает терапия, помогает лечение ПТСР, помогает поддержка. Поэтому публичный сбор средств на терапию и реабилитацию пострадавших кажется мне важным этапом. Само появление этого осознанного отношения к ущербу, зафиксированное, опубликованное понимание того, что после травматичных отношений нужно восстановление — я вижу как очень крутой шаг вперед.
А что касается наказаний... во всех историях, которые я наблюдала лично, мудаки в конечном счете всегда находили способ наказать себя сами.
https://collect.mjff.ru/
❤2
Второй раз пишу в твиттере про чешскую сауну, и второй раз происходит возмущение умов. Вопрос встает преимущественно у мужчин. Звучит так:
— Что мне делать с эрекцией?
Со мной никогда не случалась эрекция в бане. Более того, в силу некоторых обстоятельств моей жизни, у меня вообще никогда не случалась эрекция. И ответы я могу давать лишь из личного опыта взаимодействия с явлением.
Так вот: сколько бы я ни ходила в чешскую сауну, где в парилках все сидят голыми или едва прикрывшись простынкой, мужская эрекция еще ни разу не вмешалась в происходящее. Ни у кого не вздыбилось полотенце. Никто не выбросился в ледяную купель. Не забился в угол, чтобы потеребонькать. Как-то выживают в чешской сауне мужики! Я в московском метро больше дрочеров видела (двоих), чем в пражской парилке (ноль).
"Человек не животное, — аккуратно говорю я восставшим. — Может ведь отличить ситуацию, располагающую к демонстрации возбуждения, от ситуации, когда потные голые люди в дурацких войлочных шапках заняты медитативной кардионагрузкой средней интенсивности".
"Человек, — говорят мне, — может, и отличит. Но хуй встает, когда ему вздумается".
Тут у меня возникает встречный вопрос: да что это за магический хуй такой, о котором все говорят и который никто не видел? И как вы живете, его обладатели? Выходите ли из дома? Бываете ли в кино? Что происходит с вами летом, когда женщины и мужчины ходят почти раздетыми? ЧТО ВЫ ДЕЛАЕТЕ В МЕТРО?
Закрадывается подозрение, что средний автор русскоязычных комментариев про властвующий над ним стояк — человек совершенно не социализированный. Сообщение о том, что где-то можно увидеть живую голую женщину вызывает в нем ажитацию. А сведения о том, что люди способны не сексуализировать других людей в бане, — сомнение, недоверие, злость.
"Что это за голая женщина, на которую не стоит?" — и требуют предъявить фотографии.
"Что это, блять, за мужчины?" — беспокоятся женщины в комментариях и репостах.
Я не знаю, что мы за люди. Вижу, что очень переживающие. Мучимые телесностью. В общем-то, никому не нужные.
А ведь история, которая вызвала столько гнева, — очень простая. Законченная. И не требует пояснений.
Пражская сауна. Полумрак парилки. Голый русскоязычный парень спрашивает меня и мою подругу:
— Девушки, а в бассейн плавки надо надевать?
— Тут везде все голые, — отвечаем.
— Ну, чтобы никто не подумал, что я извращенец, и всё такое...
— Вы просто не ведите себя, как извращенец, — говорит моя голая подруга. — И все будет в порядке.
— Что мне делать с эрекцией?
Со мной никогда не случалась эрекция в бане. Более того, в силу некоторых обстоятельств моей жизни, у меня вообще никогда не случалась эрекция. И ответы я могу давать лишь из личного опыта взаимодействия с явлением.
Так вот: сколько бы я ни ходила в чешскую сауну, где в парилках все сидят голыми или едва прикрывшись простынкой, мужская эрекция еще ни разу не вмешалась в происходящее. Ни у кого не вздыбилось полотенце. Никто не выбросился в ледяную купель. Не забился в угол, чтобы потеребонькать. Как-то выживают в чешской сауне мужики! Я в московском метро больше дрочеров видела (двоих), чем в пражской парилке (ноль).
"Человек не животное, — аккуратно говорю я восставшим. — Может ведь отличить ситуацию, располагающую к демонстрации возбуждения, от ситуации, когда потные голые люди в дурацких войлочных шапках заняты медитативной кардионагрузкой средней интенсивности".
"Человек, — говорят мне, — может, и отличит. Но хуй встает, когда ему вздумается".
Тут у меня возникает встречный вопрос: да что это за магический хуй такой, о котором все говорят и который никто не видел? И как вы живете, его обладатели? Выходите ли из дома? Бываете ли в кино? Что происходит с вами летом, когда женщины и мужчины ходят почти раздетыми? ЧТО ВЫ ДЕЛАЕТЕ В МЕТРО?
Закрадывается подозрение, что средний автор русскоязычных комментариев про властвующий над ним стояк — человек совершенно не социализированный. Сообщение о том, что где-то можно увидеть живую голую женщину вызывает в нем ажитацию. А сведения о том, что люди способны не сексуализировать других людей в бане, — сомнение, недоверие, злость.
"Что это за голая женщина, на которую не стоит?" — и требуют предъявить фотографии.
"Что это, блять, за мужчины?" — беспокоятся женщины в комментариях и репостах.
Я не знаю, что мы за люди. Вижу, что очень переживающие. Мучимые телесностью. В общем-то, никому не нужные.
А ведь история, которая вызвала столько гнева, — очень простая. Законченная. И не требует пояснений.
Пражская сауна. Полумрак парилки. Голый русскоязычный парень спрашивает меня и мою подругу:
— Девушки, а в бассейн плавки надо надевать?
— Тут везде все голые, — отвечаем.
— Ну, чтобы никто не подумал, что я извращенец, и всё такое...
— Вы просто не ведите себя, как извращенец, — говорит моя голая подруга. — И все будет в порядке.
❤4
Преподавательница чешского языка выслала видео, в котором другая преподавательница чешского языка сидит с одноглазой плюшевой черепахой и рассказывает, что черепаха сейчас наденет классную футболку, удобные ботинки, возьмет деньги, сядет на велосипед и поедет их тратить.
"То есть даже одноглазая черепаха, — думала потом я, торопливо надевая свитер, ботинки и кидая кошелек в сумку, чтобы после работы купить себе сельдерей, — живет лучше, чем я".
У одноглазой черепахи Божены есть даже машина. Она курит сигареты, ходит по ресторанам, любит классическую чешскую кухню и не отказывает себе в удовольствии съесть шоколадный торт.
"Почему черепаха курит? — спросил некто Томас под видео на ютубе. — Пусть она лучше пьет белое вино".
"Почему никто не спрашивает, какого хера черепаха не работает и откуда у нее деньги?!" — возмущалась я про себя в трамвае. Экономика черепашьей жизни беспокоила меня тем больше, чем быстрее приближался офисный день, а с ним — ощущение, что моя собственная жизнь проходит если не бессмысленно, то непонятно.
У меня два глаза, но нет машины, мне нельзя шоколадный торт, а курить я бросила. Я не хожу по ресторанам, я заканчиваю работать в девять часов вечера. Иногда я, конечно, пью белое вино, но после тридцати уже приходится думать, с какой головы вставать в будний день.
Плюшевая черепаха Божена лишена мыслей. И наделена экономической свободой, свободой передвижения и бессмертием.
Как бы я ни старалась, мне до нее далеко.
«Может быть, ей платят пенсию по инвалидности, — осторожно заметил внутренний голос. — Может быть, ей 150 лет, и она скопила себе на старость. Может, у неё родители — акулы капитализма! Или есть какой-нибудь черепаха-муж».
Под натиском моего отчаяния внутренний голос сдался. «Не мешай мне делать себя несчастной», — попросила я.
***
На другой день, открыв в одиннадцатом часу вечера домашнее задание по чешскому языку, я увидела строчку: «Опишите день черепахи Божены. Что она делала сначала, потом и в конце?»
Яростно налив себе какао и не с первого раза переключив раскладку клавиатуры, я приступила к описанию чужой, притягательной жизни. Жизни одноглазой плюшевой черепахи.
«Черепаха Божена собирается в путешествие, — набрала я на чешском. — Она взяла сумку, надела чистую футболку, ботинки и взяла с собой загранпаспорт».
«Сучка», — подумала я, вспомнив, что черепаха ещё размышляла, не выехать ли ей между делом в Словакию.
Но дальше мне стало сложно: я хорошо помнила, что делала черепаха сначала и что она делала потом, но совершенно забыла, каким был конец ее путешествия. Открыв видео, я прослушала историю черепахи Божены ещё раз.
И тут мне стало не по себе.
Детали черепашьей жизни, ускользнувшие от меня при беглом просмотре, совершенно меняли повествование: во-первых, черепаха Божена отправилась на прогулку в субботу.
«То есть, может быть, она все-таки работает», — прищурилась я.
Во-вторых, она надела чистую футболку, чтобы не вонять. «Не хотела смердеть (nechtěla smrdět)», — отчётливо произнесла преподка на чешском и зажала руками нос.
«То есть она не моется, — поняла я. — То есть, может быть, у неё депрессия».
Потом выяснилось, что денег у черепахи Божены не то чтобы много: преподавательница долго считала на камеру черепашьи монетки. А когда зашёл разговор о том, что черепаха Божена курит — вдруг выяснилось, что курит-то она…в тайне от мужа!
«Я же говорил, что у неё есть муж», — выскочил внутренний голос.
«И он абьюзер, — ахнула я. — Господи, ей приходится скрывать от него свои привычки! Эта козлиная черепаха контролирует ее жизнь!»
Дальше больше. Черепаха Божена выехала в город, съездила на пустой стадион, где никого не было из-за ковида, потом заехала в костёл и прослушала мессу, затем попробовала зайти в бассейн, но вспомнила, что забыла плавки, и наконец отправилась есть шоколадный торт. Загранпаспорт ей не пригодился.
Боже мой. Депрессивная женщина-черепаха скитается по городу и нигде не находит места, нервно курит одну за одной и в отчаянии покупает на последние деньги дешёвый килограмм быстрых углеводов. Вечером ей придётся вернуться домой.
"То есть даже одноглазая черепаха, — думала потом я, торопливо надевая свитер, ботинки и кидая кошелек в сумку, чтобы после работы купить себе сельдерей, — живет лучше, чем я".
У одноглазой черепахи Божены есть даже машина. Она курит сигареты, ходит по ресторанам, любит классическую чешскую кухню и не отказывает себе в удовольствии съесть шоколадный торт.
"Почему черепаха курит? — спросил некто Томас под видео на ютубе. — Пусть она лучше пьет белое вино".
"Почему никто не спрашивает, какого хера черепаха не работает и откуда у нее деньги?!" — возмущалась я про себя в трамвае. Экономика черепашьей жизни беспокоила меня тем больше, чем быстрее приближался офисный день, а с ним — ощущение, что моя собственная жизнь проходит если не бессмысленно, то непонятно.
У меня два глаза, но нет машины, мне нельзя шоколадный торт, а курить я бросила. Я не хожу по ресторанам, я заканчиваю работать в девять часов вечера. Иногда я, конечно, пью белое вино, но после тридцати уже приходится думать, с какой головы вставать в будний день.
Плюшевая черепаха Божена лишена мыслей. И наделена экономической свободой, свободой передвижения и бессмертием.
Как бы я ни старалась, мне до нее далеко.
«Может быть, ей платят пенсию по инвалидности, — осторожно заметил внутренний голос. — Может быть, ей 150 лет, и она скопила себе на старость. Может, у неё родители — акулы капитализма! Или есть какой-нибудь черепаха-муж».
Под натиском моего отчаяния внутренний голос сдался. «Не мешай мне делать себя несчастной», — попросила я.
***
На другой день, открыв в одиннадцатом часу вечера домашнее задание по чешскому языку, я увидела строчку: «Опишите день черепахи Божены. Что она делала сначала, потом и в конце?»
Яростно налив себе какао и не с первого раза переключив раскладку клавиатуры, я приступила к описанию чужой, притягательной жизни. Жизни одноглазой плюшевой черепахи.
«Черепаха Божена собирается в путешествие, — набрала я на чешском. — Она взяла сумку, надела чистую футболку, ботинки и взяла с собой загранпаспорт».
«Сучка», — подумала я, вспомнив, что черепаха ещё размышляла, не выехать ли ей между делом в Словакию.
Но дальше мне стало сложно: я хорошо помнила, что делала черепаха сначала и что она делала потом, но совершенно забыла, каким был конец ее путешествия. Открыв видео, я прослушала историю черепахи Божены ещё раз.
И тут мне стало не по себе.
Детали черепашьей жизни, ускользнувшие от меня при беглом просмотре, совершенно меняли повествование: во-первых, черепаха Божена отправилась на прогулку в субботу.
«То есть, может быть, она все-таки работает», — прищурилась я.
Во-вторых, она надела чистую футболку, чтобы не вонять. «Не хотела смердеть (nechtěla smrdět)», — отчётливо произнесла преподка на чешском и зажала руками нос.
«То есть она не моется, — поняла я. — То есть, может быть, у неё депрессия».
Потом выяснилось, что денег у черепахи Божены не то чтобы много: преподавательница долго считала на камеру черепашьи монетки. А когда зашёл разговор о том, что черепаха Божена курит — вдруг выяснилось, что курит-то она…в тайне от мужа!
«Я же говорил, что у неё есть муж», — выскочил внутренний голос.
«И он абьюзер, — ахнула я. — Господи, ей приходится скрывать от него свои привычки! Эта козлиная черепаха контролирует ее жизнь!»
Дальше больше. Черепаха Божена выехала в город, съездила на пустой стадион, где никого не было из-за ковида, потом заехала в костёл и прослушала мессу, затем попробовала зайти в бассейн, но вспомнила, что забыла плавки, и наконец отправилась есть шоколадный торт. Загранпаспорт ей не пригодился.
Боже мой. Депрессивная женщина-черепаха скитается по городу и нигде не находит места, нервно курит одну за одной и в отчаянии покупает на последние деньги дешёвый килограмм быстрых углеводов. Вечером ей придётся вернуться домой.
❤1👍1
Она хотела бы уехать далеко-далеко. Хотя бы в Словакию. Но ей некуда ехать. Это всего лишь глупая мечта. Она должна вернуться к мужу.
«И ещё у неё всего один глаз», — напомнил внутренний голос.
Да блять. Даже плюшевая черепаха не может нормально жить.
«И ещё у неё всего один глаз», — напомнил внутренний голос.
Да блять. Даже плюшевая черепаха не может нормально жить.
❤1
