Telegram Web Link
Перед погонщицей – своей судьбой – не трусь.
Не так уж долго ей владеть тобой, не трусь.
Что в прошлом кануло, все провожай улыбкой,
И пусть грядущее грозит бедой, не трусь.

('Umar al-Khayyām)

Пер. Игорь Голубев
Сама «нейтральность», которой так кичится наука, есть никакая не нейтральность, но покушение на сакральный порядок, немыслимый без ценностных категорий. Рифф окончательно отказывается от принципа свободы от оценки, нет никакой нейтральности, озвучивать тот или иной мир — значит уже неизбежно участвовать в сражении [Rieff]. Все начинается со слов, сама культура есть «форма борьбы до того, как разразится стрельба» [Rieff]. «Нейтральной» науке Рифф противопоставляет «сакральную социологию», призванную описывать возникающую культуру такой, какой она является на самом деле: «бессмысленной, беспорядком, который при этом является порядком» [Rieff]. Необходимо противостоять попыткам антикультуры подчинить всё своей логике и превратить реальность в сплошной вымысел, меняющийся каждый день в зависимости от потребностей вечной терапии. Антикультура пытается подменить идентичность ролью, запрет — правилом, а веру — вымыслом.

(Дмитрий Узланер. От Фрейда к «Сакральной социологии»: учение Филиппа Риффа)
В той ситуации, когда все духовные цели исчезли, всякая воля к достижению цели ослабла, всякое мышление сделалось ненадежным и неясным, где все силы пребывают в сумятице и все уровни смешались и любая позиция кажется невозможной, — нельзя исходить непосредственно из какого-либо отдельного вопроса и целеполагания. В такой момент неизбежно осмысление <текущего> положения в широчайшем и глубочайшем смысле — это может выглядеть как окончательные похороны, не-возможность-удержаться на ближайших мероприятиях и полях зрения, но одно это движение может дать основу для возросшей способности-к-остановке; что это за корень, который отмер и только торчит в земле, вместо того чтобы постоянно искать свою <глубинную> основу и все время заново промерять <ее>, все изначальнее захватывая <вглубь> — в темноту и непроходимость; только роя и углубляясь, он позволяет стволу <достичь> наибольшей высоты и быть готовым уверенно встретить бурю. Разумеется, не все есть для каждого — большинство, довольные или недовольные — всегда будут, однако, спокойно сидеть на ветвях, не ощущая соков, которые каждый миг поднимаются вверх по стволу благодаря корневому движению и беспокойству глубины.

(Martin Heidegger. Überlegungen IV/204)
​​ПОЛОСА ОТЧУЖДЕНИЯ НА ЗАКАТЕ

Общественных земель, отторженных, зажатых
в двойной джинсовый шов, овражиной зашитых
промеж двух колоннад
(дымящий Ветроград,
горючий Стеклоград),

кустарник золотой над розовым оврагом,
там год идёт другой пред дверью, за порогом
и, как восход, горяч,
закат не ждёт, горюч,
и нечего беречь.

Где поднялась гора – там впадиною стала,
но всё, что жглось и жгло, ни капли не остыло.
От облака до дна
вся, как одна, видна,
оврагу жизнь дана –

от камушка на дне до родинки над бровью,
от камня к бабушки недавнему надгробью
до вдовьего плато,
где твоё золото
без края разлито.

Тому, кто потерял, – чужа земля, ничейна.
Но до конца стоит, горит её лучина,
и на ничьём юру,
как будто наяву,
я нашу жизнь живу.

Где разошлась земля – да будь лощиной сшита.
Пылит последний луч, ослепший всадник света
над западной плитой,
и день сжимает свой
последний золотой.

Но золото зашло, и платина разжалась,
и разрешилось всё, что дотемна решалось,
и белка, как игла,
от гладкого ствола
к стволу летит, светла.

(Ирина Машинская)
ХВАЛА ПЫЛИ

«Все тлен и прах», – изрек монах,
И целый мир восстал.
Булыжник ожил под ногой,
Твердь обрела уста:

«Ногами попирая пыль,
Ты топчешь ту звезду,
Что не дает тебе упасть
Во мрак и пустоту.

Сойди с амвона, выйди вон –
Живую пыль узреть.
Ты отслужил, а вот цветы
Продолжили гореть.

Цветы, как снег, цветы, как кровь,
Мощь камня, пена мхов.
Блистанье, золото, лазурь –
Вот этот прах каков.

Все тлен, ты говоришь, и прах,
И суета сует?
Хотя бы раз не суетясь
Взгляни на белый свет.

Тогда, холодной глины ком,
И ты поймешь меня,
И ты расслышишь звуки труб
Торжественного дня.

В тот день Господь жильцам небес
Поклялся лик земной
Создать, прекраснее, чем небо,
Лишь из пыли одной».

(Gilbert Keith Chesterton)

Пер. Александр Правиков
«ВЫШЕ АВТОНОМИИ СТОИТ ТЕОНОМИЯ»

Истинное освобождение человека предполагает освобождение его не только от внешнего рабства, но и от внутреннего рабства, от рабства у самого себя, у своих страстей и своей низости. Об этом не подумали вы, просветители-освободители. Вы оставляете человека во внутреннем рабстве и провозглашаете права его, т. е. права рабьей, низшей природы. В основе вашего либерализма был внутренний порок. И потому он не мог не пасть. Либерализм ваш роковым образом изменил своей единственной возможной духовной основе. Вы сделали декларацию прав человека и оторвали ее от декларации прав Бога. В этом был ваш первородный грех, за который вы наказаны. Выше автономии стоит теономия. Это глубоко поняла французская католическая школа начала XIX века с Ж. де Местром во главе. И школа эта потребовала провозглашения забытых прав Бога, требовала этой священной декларации до забвения неоспоримых прав человека. Потому что вы забыли о правах Бога, вы забыли и о том, что декларация прав человека должна быть связана с декларацией обязанностей человека. Путь, на котором права человека были оторваны от обязанностей человека, не довел вас до добра. На этом пути выродился ваш либерализм. Требования прав без сознания обязанностей толкало на путь борьбы человеческих интересов и страстей, состязание взаимоисключающих притязаний. Права человека предполагают обязанность уважать эти права. В осуществлении прав человека самое важное не собственные правовые притязания, а уважение к правам другого, почитание в каждом человеческого образа, т. е. обязанности человека к человеку и человека к Богу. Обязанности человека глубже прав человека, они и обосновывают права человека. Право вытекает из обязанности. Если все будут очень сильно сознавать права и очень слабо сознавать обязанности, то права никем не будут уважаться и не будут реализованы. <...> Если человек – лишь подобие природной и социальной среды, лишь рефлекс внешних условий, лишь дитя необходимости, то нет у него ни священных прав, ни священных обязанностей, то у него есть лишь интересы и притязания. <...> Человек потому лишь имеет бесконечные права, что он бесконечный дух, что глубина его входит в божественную действительность. Личность человеческая не довлеет себе, она предполагает бытие Бога и божественных ценностей. Возможно ли провозглашение священных прав человека как усовершенствованного и дисциплинированного зверя, как куска праха, в котором на мгновение загорелась жизнь? Права человека должны иметь онтологическую основу, они предполагают и бытие души человеческой в вечности, и бытие, бесконечно превышающее эту душу, бытие Божие. Об этом забывает ваш просвещенный либерализм и ваш радикализм. И потому он должен был выветриться, он не мог осуществить никаких прав человека. Отвлеченный, доктринерский либерализм, претендующий опереться на собственную пустоту, есть невыносимая ложь, и против него должны подняться движения, искавшие реального содержания социальной жизни.

(Николай Бердяев. Философия неравенства)
​​1

Строенье воздуха — пчела,
Строенье музыки — орбита
Пчелы, неслышного челна,
Ее невидимая битва
В зеркальной яме лепестков,
В цветке, где сковано движенье
Прозрачных крыльев и витков,
И звук венчает пораженье.

Есть сердце воздуха — пчела,
И есть цветок — основа звука,
В нем лепестки — лишь зеркала,
А стебля странная излука —
Лишь то, что держит на весу
Осколок с твердью голубою
И звука хладную росу
Не видит в чаше над собою.

Зато, чем выше лепестки
Возносит стебель угловатый,
Сквозь эти страшные тиски,
Сквозь ватный сумрак ноздреватый,
Тем ближе звука вещество
К звучанью верхнему, златому,
Тем снизу явственней его
Подобье молнии, не грому.

Так звук, взлетев издалека,
Беспомощней последней птицы,
Спасенный клеткою цветка
От страшных нетей без границы,
Уходит молнией, дрожа,
В бескрайней памяти сиянье
Как будто званая душа
Идет в последнее изгнанье.

2

Так человек — цветок во тьме,
На тонком стебле уязвимом.
В душе, и в сердце, и в уме,
И в Божьем замысле незримом —
В зеркальных этих лепестках,
Столь непохожих друг на друга,
Едва прояснится сквозь страх —
Возникнет музыка — упруга.

И так судьба его пчела,
Земля — его застывший воздух.
И тускло брезжат зеркала
В несхожих спутанных разводах;
А жизнь — она и есть тот звук,
Пчелой из воздуха добытый,
Всех этих снов, всех этих мук,
Одной подхваченных орбитой.

А звук, рожденный в нищете,
Он больше голоса и слова,
О страшной бредит красоте
Его несчастная основа, —
Он застывает, он кружит
В потьмах серебряных и карих,
И словно молния дрожит
Роса на лепестках зеркальных.

А человек, застыв внизу,
Из тела хрупкого не выйдет,
И звука хладную росу
Снаружи глядя не увидит,
Лишь раз, пространство ослепя,
Взлетит над мертвою судьбою,
Увидит музыку — себя,
И перестанет быть собою.

(Дмитрий Закс)
Поэты — чудовища. Им не нравятся ваши машины. Они никогда их не полюбят. Чайник — старинное, большое, побитое железное яблоко — вот и вся их техника. Они слишком любят жизнь, чтобы притязать на её «улучшение».

(Christian Bobin. Les poètes sont des monstres)
«ПОЛИТИКА В АНТИЧНОМ МИРЕ» МОЗЕСА ФИНЛИ

Возможно, самым важным вкладом Мозеса Финли в историографию было его утверждение, что историю нельзя изучать, разбивая ее на политику, экономику или социальные науки, а только признавая то, что Марк Блок называл «всеобщим историческим фактом», а он сам — «всепроникающими факторами». Тексты истории не ограничивались античными историческими авторами, но включали драму, эпос, право и философию, а также искусство и археологию, о которых Финли писал со знанием дела. К такому подходу его превосходно подготовило его раннее мультидисциплинарное образование, не говоря уже о личной страсти к театру, который он регулярно посещал, и к музыке, коллекцию записей которой он собрал поистине огромную. Но больше всего ему помогло общение с необыкновенным созвездием талантов, собравшимся в «обществе мандаринов» Франкфуртской школы, где за время её краткого пребывания в Колумбийском университете пятьдесят молодых учёных с разных факультетов стали профессорами американских университетов, вдохновлённые целостным видением общества, которое они почерпнули из совместного общения.

Помимо отвержения вульгарного марксизма и жестких рамок классового общества, чему Финли научился у этой группы, он также унаследовал их одержимость проблемой, почему бедные и обездоленные не вели себя революционно — почему, например, немецкий пролетариат принял нацизм, но не коммунизм — и проблемой авторитета и контроля над обществом. Именно это стимулировало сохранявшийся на протяжении всей жизни интерес Финли к революции, демагогам и демократии. Арнальдо Момильяно справедливо заметил, что Афины были идеальным контекстом для проработки этой проблемы через объединение социальной, экономической и политической истории. Здесь можно было объяснить свободу через рабство; отвергнуть элитистские воззрения, продвигаемые Моской и Парето, согласно которым демократия функционирует только благодаря массовой апатии и неучастию, или же что у афинского народа, если следовать Ханне Арендт, имелся некий врожденный здравый смысл, который убеждал их передавать власть экспертам. Неромантический ответ Финли таким теориям заключался в том, что система работала благодаря рациональности, основанной на обещаниях и программах, а не на харизме.

В работе «Политика в античном мире» его цель расширилась до демонстрации того, как работала народная политика — или как она была «изобретена», если переводить французское название книги. Но его намерение было неправильно понято некоторыми критиками, которые полагали, не без оснований, что он свел всю античную политику, особенно римскую, к функционированию афинских институтов.

Одним из конечных результатов «тотальной истории» было подчеркивание «встроенности» экономики в социальные структуры. Хотя Финли никогда и не использовал этот термин, нет сомнений, что влияние Карла Поланьи привело его к пониманию того, что рынки не всегда были формой экономической организации и что экономика не всегда определяла общество и культуру. Но он встретил жесткое сопротивление со стороны как ортодоксальных марксистов, так и классических экономистов, которые отвергли его как примитивиста. Его видение Афин было парадоксальным. С одной стороны, они были мерилом демократии в двадцатом веке, но с другой — настолько специфичными в своей инаковости, что сравнения с современностью просто искажало истину. Современность его идей заключалась в организационных принципах и природе проблем — принципе интегрированной экономики и политической рациональности или проблеме отношений между богатыми и бедными.

В рамках же серии «Политическая теология», как заявляют издатели, труд Финли призван создать необходимый исторический и историко-социологический контекст для рассмотрения идей античных мыслителей. Системный анализ античной политики, лейтмотивом которого выступает тема идеологии, подводит к пониманию той политической онтологии, в горизонте которой развивалась античная мысль.

Приобрести книгу Мозеса Финли «Политика в античном мире» можно в книжном магазине «Гнозис».
ДЕРЗНИ!

Те, кто умеют гнуть колени,
достигнут всех житейских благ,
пройдя карьерные ступени
за шагом шаг, за шагом шаг.

Они добьются изобилья,
но вплоть до самого конца
не завоюют их усилья
ничьи сердца, ничьи сердца.

Жизнь на потребу дня — бесплодна,
и пропадает на корню.
Зато твоя душа свободна
подобно ветру и огню.

Жив, кто дерзнёт!
    Людское племя
разделит истину твою,
когда ты скажешь пред всеми:
НА ТОМ СТОЮ !

(Lewis Morris)

Пер. Лев Д.
Каждый мастерит свою жизнь, и отчасти не прямо, как надо для себя, а и чтобы кто-то поглядел, похвалил или позавидовал. Но приходят этому срок, и все мастерство жизни для других, для показу отпадает, свидетелей вообще никаких не остается, и перед лицом Смерти ты разглядываешь сам себя во всех подробностях, каков ты сам есть, а не каким мастерил себя для других.

(Михаил Пришвин. Дневник / 20 июля 1939)

Иллюстрация: Jacques de Rousseau. Old Man in Prayer Contemplating a Skull, 1630-1635
МАРОН

Обмякший пляж. Коричневая глина.
Оливковый базальт — галопом глыб.
В глухой воде — клинки холодных рыб
И ветровых разбегов паутина.

Прочерчивает бухтовый изгиб
Отполированный плавник дельфина,
И в вечер уплывает бригантина,
И гаснет вымпела червленый шип.

Топор и карабин, бурав, лопата,
Кремень, брезента клок, моток шпагата,
И я один — покинутый марон.

Но вольным вижу я себя Адамом.
Мой лоб загаром новым опален.
Мне Библией — земля. И небо — храмом.

(Георгий Шенгели)
Когда зерно покрывается плесенью, не перебирай зерен, поменяй амбар. Если люди ненавидят друг друга, не вникай в дурацкие причины, какие они нашли для ненависти. У них найдутся другие и для любви, и для безразличия, но они о них позабыли. Я не обращаю внимания на слова, я знаю: они — вывеска, и прочесть ее трудно. Не умеют же камни передать тишину и прохладу храма; вода и минеральные соли — тень и листву дерева, так зачем мне знать, из чего выросла их ненависть? Она выросла, словно храм, и сложили ее из тех же камней, из каких можно было сложить любовь.

(Antoine de Saint-Exupéry. Citadelle)
ОТТИСК

Моя жизнь – открытая книга. Она лежит здесь,
на стеклянном столе, страницы бесстыдно обнажены;
они распахнуты – как у птицы с сотнями тонких бумажных крыльев.

Это – биография: не надо и пояснять;
я читаю и пишу ее одновременно –
на языке, причиняющем боль: на личном.
Любой читатель становится переводчиком с толстым словарем.

Никто не одолел пока всю вещь целиком – лишь я.
Большинство ныряет в середину, на пару абзацев вглубь,
и затем переходит к иным уже пóлкам, в иные читальни.
У кого-то хватает времени на одни иллюстрации.

Я люблю ощущать, как ежедневно переворачиваются в ней листы,
а фразы раскручиваются, как струна;
когда же действительно случается что-то важное,
я вылезаю на край страницы –
и, вечный студент,
ставлю астерикс: маленькую звездочку на полях.

(Billy Collins)

Пер. Елена Багдаева
Forwarded from Zentropa Orient Express
«Кажется мне, что одна из самых грустных вещей, что происходят в наше время, — это окончательное разрушение в сознании человека того, что связано с осмыслением и пониманием прекрасного. Современная массовая культура, рассчитанная на "потребителя", калечит души, преграждая человеку путь к коренным вопросам его существования, к осознанию самого себя как существа духовного. И, тем не менее, художник не может быть глух к зову истины, которая единственно и определяет его творящую волю, организует ее»

Андрей Тарковский «Запечатленное время»
Доверие есть всегда результат метафизического выбора, ибо для него нет и не может быть эмпирических причин и оснований.

(Мераб Мамардашвили. Записи в ежедневнике)
«В НАШУ ЭПОХУ МАШИН И СКУКИ НАСТОЯЩИЙ МУЖЧИНА ГИБНЕТ»

Нет никакого сомнения в том, что в нашу эпоху машин и скуки настоящий мужчина гибнет. Реакции мужчин на тысячи жизненных явлений и ситуаций напоминают скорее реакции истеричной женщины. Женщина лучше справляется, с еще большим сопротивлением и стойкостью она выдерживает и парирует удары, а мужчина все больше колеблется. Войну женщины переносят намного лучше. Мужчины сражаются, потому что так надо. Героев много. Но если копнуть глубже, не окажется ли, что даже на фронтах во многих случаях не обходится без истерии. Это война впавших в истерику мужчин, и потому она так жестока. Кто знает, не гибнет ли мужчина в том числе на войне. Не говоря уже о повседневной жизни. Иммунитет мужчины снижается. Физически и особенно морально мужчина ломается все легче. Это не современная женщина, омужичившаяся, напоминающая гермафродита, а мужчина, который становится слабым, неуловимым, неопределенным. Насколько труднее сегодня привести пример мужчины. Уже почти нет «слабых» женщин; зато есть слабые мужчины, и их все больше. Все больше решительных женщин, все меньше решительных мужчин. Вся будущая цивилизация в гораздо большей степени угрожает мужчине, чем женщине. Женщина легче переносит однообразие, а за порядок, уверенность и спокойствие готова отдать очень многое. Для мужчины это губительно. Мы становимся по-женски мелочными, чувствительными в отрицательном смысле, мстительными, не способными на подвиги. Нас охватывает состояние, когда мы пытаемся бороться с чувством ответственности; а также истерия, склонность к расслабленности, непостоянство.

Мишель¹ — превосходный образец современного мужчины, жалкого, регламентированного, классифицированного, пронумерованного, ограниченного часами и минутами, находящегося под воздействием автоматизма — всей этой внешней дисциплины, в которой теряется дисциплина внутренняя. У него вообще нет желания просто «отделать» Бордье. Он еще и оправдывается за то, что аккуратно выставил его за дверь. У него не хватает мужества задать взбучку жене. Это было бы очень примитивно, но и ей, и ему это могло бы принести облегчение. У него не хватает смелости расстаться с ней, потому что жизнь без нее будет еще более бесплодной, серой, канцелярской и бумажной. Он не хочет начать жизнь заново, ему не хватает воображения — пламя погасло. Он, типичный представитель репродуктивного мужчины нашей эпохи, не чувствует себя в силах искать утешения в творчестве или приключении. Он пытается решить проблему интеллектуально, головой и перебороть в себе разумом то, против чего разум бессилен. И поэтому — топится. Черт бы его взял. Туда ему и дорога.

(Andrzej Bobkowski. Szkice piórkiem, Francja 1940–1944 / 16.10.1943)

¹ Герой спектакля «Дуэт», поставленного по сценарию Поля Жеральди, написанного по мотивам романа Сидони́-Габриэль Колетт.
ПЯТНА

Мы с тобой одинокие тени, мы
В липкой памяти мёртвого города,
Мы блуждаем в проулках безвре́менья,
Изнывая от звёздного холода

Вдоль кварталов, затерянных в вечности,
Кто-то водит кругами нас явственно,
Только снег лихорадочно мечется,
Пролетая сквозь нас беспрепятственно

Только глуше во тьму непроглядную
Манит голос, до дрожи знакомый нам
Чьей-то болью, как тайною клятвою
Безнадёжно с тобою мы скованы

Пусть рассудок, распятый распутьями
Нам изменит во снах летаргических
Только помни, я всё ещё жду тебя
В тусклом свете огней фосфорических

(Эдельвейс)
Жизнь – от тебя я не требую контуров четких,
обличий достойных – и личных земельных угодий...
В круженьи твоем тревожном запах один
и тот же теперь у полыни и мёда.

Сердце, не ведающее порывов,
содрогается редко от сильных волнений.
Так порою внезапно в тиши деревенской
прогрохочет ружейный выстрел.

(Eugenio Montale)

Пер. Елена Багдаева

Иллюстрация: The Italian poet Eugenio Montale in his studio in Milan, July 17, 1956.
Мандельштам выбил из меня мысль, что я должна быть счастливой, но напрашиваться на страдания или кичиться ими я не советую никому. Отсюда один шаг до «радость-страданье» и «боль неизведанных ран»¹. Как нужно любить себя, чтобы искать на своем теле несуществующую рану или огорчаться, что ты уже не кудрявый ребенок, которого ласкала мама. Такая самовлюбленность наследство десятых годов, инстинктивное требование особого отношения к так называемой элите, которой не пристала даже старость и собачья смерть. Мы не были достойны страданий, которые свалились на нас, и ничего им противопоставить не могли, кроме мысли, что людей нельзя мучить и убивать. В этой мысли заключалось наше единственное богатство. И при этом мы были еще богаче тех, кто считал, что других убивать можно, а вот их-то не надо.

(Надежда Мандельштам. Вторая книга)

¹ Поет Гаэтан, «Рыцарь-Грядущее», в пьесе А. Блока «Роза и крест»
2025/10/22 11:23:48
Back to Top
HTML Embed Code: