Telegram Web Link
Еще одной важной особенностью Я-идеала является его сопряженность с реакцией, обозначенной Лаканом как acting out. Сопряженность эта носит причинно-взаимоисключающий характер, а именно: acting out практически всегда появляется там, где Я-идеал должен быть призван, но оказывается не у дел. Данную зависимость практически никогда не отмечают, хотя для понимания причин возникновения acting out она имеет существенный характер. Именно она позволяет объяснить ту глубину замешательства, которую acting out собой воплощает и одновременно пытается побороть, оформив замешательство в действие настолько обособленное и самозамкнутое, что оно ни при каких обстоятельствах не может быть распространено до деятельности. Acting out по этой причине, даже повторяющийся – всегда эксцесс, штучный поступок, нечто единичное в полном смысле этого слова.

Даже в самых мельчайших образцах acting out’а связанное с ним незадействование Я-Идеала непременно себя обнаруживает – так, типичным примером появления acting out в речи является слово или междометие-паразит – нечто, заполняющее паузу. При этом к простой попытке потянуть время это междометие – например, протяженное «э» – никогда не сводится: это совершенно самостоятельный акт высказывания, показывающий, что субъект не просто на секунду утратил или еще не нащупал мысль, а внезапно оказался должен сказать нечто такое, что появилось в отсутствии регулятора со стороны Большого другого, контролирующего уровень и направленность его речи. В самый напряженный момент речи, посреди реализующегося «желания-сказать», этого Большого другого и связанного с ним Я-идеала внезапно не оказывается на месте. Появляющаяся в этот момент слышимая неряшливость в риторике представляет собой ни что иное как сделанное субъектом по поводу этой пропажи заявление.

Эту ситуацию необходимо отличать от ситуации, в которой Я-идеал остается на своем месте, но по каким-то причинам субъект за его регулятором не следует. Если последняя ситуация также складывается в момент отправления речи, то под ее влиянием докладчик высказывает нечто не соответствующее уровню ожиданий аудитории – например, сообщает ей общеизвестные вещи, рассказывает избитый анекдот. В такой речи практически никогда не бывает запинок, замешательство ей не свойственно. Ее неудача относительно Я-идеала означает удачу и действенную реальность Я-идеала как такового.
В лекциях лакан-ликбеза от 2017-18-ого года речь шла о том, что одной из первичных форм acting out является укус, совершаемый грудным ребенком – например, укус материнской груди, возникающий, когда ребенок чем-то неприятно озадачен. Разумеется, эта форма acting out чрезвычайно примитивна – она не содержит той дистанции, разнесенности во времени и месте между вызывающей причиной и собственно acting, которую демонстрирует, например, описанный Лаканом случай обвиняющего себя в плагиате пациента-пожирателя мозгов, посещающего ресторан после неудачной сессии и лишь мимоходом сообщающего об этом аналитику при следующей встрече (чего он мог бы и не делать). Но при этом существуют формы acting out, не содержащие этого разрыва и при этом не просто сохраняющиеся на всю жизнь, но и выполняющие роль сквозных, ключевых в своей кульминационности реакций.

Одной из них – косвенно наследующей укусу, но при этом находящейся на более высокой ступени символического – является удар. При этом речь идет не о любом ударе. Напротив, именно удар является примером, показывающим, какое бессметное количество разнообразных типов психических действий может быть выражено во внешне простом и недвусмысленном акте. Так, удар, если он возникает в ответ на запредельное отчуждение и открыто проявленную враждебность, может быть разрядкой, но он может быть и провокацией-тычком, наподобие собачьего play bow, т.н. «игрового поклона», приглашающего к дружеской возне. Не всякий удар является acting out'ом, но если acting out возникает срочно и ничто не препятствует субъекту выразительно продемонстрировать с его помощью свое замешательство сразу же, не откладывая на потом, то с большой вероятностью в роли acting out выступит именно акт удара.
В acting out удар превращает определенное условие, обнаруживающееся в любой ситуации, провоцирующей acting out в принципе. Условие это состоит в том, что субъект в ряде случаев прочитывает действия другого как зов, как приглашение к чему-то, что ему непонятно, но от чего не получается просто отмахнуться. Это легко усматривается в случае пациента-пожирателя мозгов, поскольку то, что он получает от своего аналитика – это неожиданный и в целом ненужный ему дар: дар приглашения к «новому себе», не запятнанному грехом плагиата, ощущение которого отравляло пациенту жизнь. Приглашение это пациенту абсолютно ни к чему, оно ни на йоту его мнения о себе, как о плагиаторе, не колеблет, но неожиданная попытка дружелюбного переубеждения со стороны аналитика вызывает замешательство и в конечном счете ведет к acting out. Другими словами, как только субъект сталкивается с чем-то не совсем для него ясным, что взывает к нему, сулит какое-то перерождение, но явно притом не является требованием (Demande), которое можно было бы просто отклонить, для acting out возникает самая благоприятная почва.

Именно по этой причине acting out в виде удара так часто появляется в отношениях, пронизанных неравновесностью и наскоро обозначаемых в современной виктимологии в качестве отношений насильника и жертвы. Когда жертва – например, в виде супруги – в момент ссоры доставляет неудобство своему партнеру, взывая к лучшему в нем и тем самым приглашая его одуматься и переродиться (это приглашение может достигать драматического апогея в сценах, когда жертва буквально протягивает к своем обидчику, возведенному в статус Другого, руки в немой мольбе – многозначительный жест, вокруг которого в немалой степени строилась театральная драма эпохи барокко), партнер испытывает сильное искушение нанести удар и нередко этому искушению уступает.

Сегодня, в эпоху, когда все реакции, вызывающие общественную тревогу и связанные с «нарушением границ», подведены под единое обозначение «насилия», нюансы удара в качестве acting out оказываются незамеченными и в конечном счете могут быть сочтены неважными. В то же время это не только не мешает им обнаруживаться аналитически, но и ставит под вопрос пресловутую связь насилия с агрессией, которую психология в последние десятилетия сделала непреложной.
Замешательство возле психотерапии и анализа онлайн, будучи до того явлением замороженным, в связи с нынешней изоляцией начало получать интересное развитие. Так, если ранее некоторые специалисты, работающие исключительно очно, только допускали наличие рядом с собой коллег, работающих иначе, то теперь первые сами встали перед неотложной необходимостью объяснить возможность анализа онлайн и преодолеть то, что сами они прочитывают как общее предубеждение в этом отношении (на самом деле, являющееся предубеждением их собственным). В связи с этим интерес представляют спешно рассылаемые президентами клинических сообществ информационные письма, инструктирующие клиницистов относительно введения нового формата.

Так, в письме нью-йоркского аналитика Франка Йоманса специально отмечается, что "некоторые нарушенные и душевно нестойкие пациенты могут в ответ на предложение специалиста перейти из кабинета в онлайн выдать параноидный ответ, вроде: “Вы только о себе думаете, а мне должна доставаться второсортная терапия. Я для вас ничего не значу" и т.п." "Что ж, - заканчивает Йоманс свое послание, - мы знаем, как с этим работать".

Что имеется в виду? Буквально то, что аналитику надлежит обойтись с подобными реакциями не как с объективными претензиями, а как с сугубо клинической данностью - то есть провести подобные возражения по разряду сопротивления анализанта, связанного с внутрианалитическим переносом. При этом не может не вызывать иронии то, что объявление недовольства пациентов онлайн-анализом их собственной "рационализацией" (например, скрывающей нежелание работать в анализе в принципе) само является рационализацией со стороны тех специалистов, которые не выбрали онлайн-прием добровольно, а были вынуждены перейти на него в связи с государственными карантинными мерами и теперь ищут для себя объяснения, оправдывающие подобную возможность, притом что сами они продолжают в нее не верить. Такие специалисты оказываются теперь в крайне затруднительном положении, поскольку каким-либо образом выпутаться из этих налагающихся друг на друга рационализаций оказывается невозможно - они образуют порочный логический круг.
Таким образом, выигрывают или, по крайней мере, ничего не теряют в этой ситуации лишь те аналитики, у которых задолго до нынешних событий не было рессентимента и предубеждения по поводу дистанционной работы и для которых она никогда не была причиной для замешательства в принципе.
При этом есть еще одна причина неизбежности появления дистанционного анализа – и сама по себе необходимость ввести ее определением «еще одна» с одной стороны неизбежно, поскольку о ней никогда не говорят публично, а с другой сам по себе факт того, что ее не обсуждают, переводит ее в разряд чего-то почти непристойного. Заключается она в том, что на определенной стадии популярности своей практики Лакан был вынужден сократить время приема ради повышения того, что уже вскоре, буквально через два десятилетия, обретет в постфордистской метафоре наименование «пропускной способности». Невзирая на вводимый этой метафорой контекст, вызывающий у критиков позднего капитализма почти что аллергию, к ней стоит присмотреться – более того, она заслуживает обсуждения именно с точки зрения психоаналитической ситуации, которая может быть неясной извне и именно потому вызывающей у окружающих ложный стыд. На деле, вопрос этой способности непрерывно решался аналитиками с самого начала появления психоаналитической практики – решения подобного типа принимал уже Фрейд, регулируя время приема и количество пациентов, с которыми вначале, до оформления аналитического метода, он иногда беседовал часами. Конец этому положило нечто такое, что, получив в профессиональных кругах наименование абстиненции, на деле было сложным порождением желания самого Фрейда.

Любопытно, что никто из теоретиков анализа впоследствии так и не подобрался к истокам этого желания, кроме слишком глубокомысленного Отто Кернберга, предположившего, что остановка сеанса по истечении оговоренного времени является единственным легитимным способом выражения агрессии терапевта по отношению к пациенту. Невзирая на остроумие и даже изящество этой версии, на деле Фрейдом двигало совсем иное желание – и это было желание выразить не личный аффект, а логическую разницу между окончанием сессии и ее завершением. Последнее далеко не обязательно должно было появляться раньше первого, и точно определенная длительность приема позволяла регулировать положение вещей как в одну, так и в другую сторону.

Лакан принимает иное решение, в котором завершение сессии всегда наступает раньше ее окончания – до какой бы степени последнее не было иллюзорным и даже воображаемым. В то же время сторонники обоснования пользы и сеттинговой осмысленности коротких сессий склонны забывать, что за этими сессиями также стояло особое желание аналитика. На сей раз это было желание, связанное с распределением последствий исходящего от аналитика потенциального отказа. Отказывая многочисленным анализантам в длительности сессии, Лакан при этом не отказывал им в самом приеме – и об испытываемом им колоссальном давлении, побудившем его распределить «желание отказывать» именно таким образом, можно сегодня лишь догадываться.
При этом те же самые аналитики, допуская за лакановским решением право на существование, не осознают, что за согласием на дистанционный анализ в ряде случаев стоит точно такое же решение, обязанное процедуре «связывания отказа» со стороны аналитика в тех случаях, когда будущий анализант настаивает на своем желании обратиться именно к нему.
Нэнси Мак-Вильямс обратилась к клиническому сообществу с письмом, обрисовывающим изменения в ее практике в связи с эпидемией и содержащим, в частности, следующее любопытное замечание:

«Каждая онлайн-сессия теперь начинается с того, что клиенты справляются о моем здоровье, и если раньше я ответила бы вопросом на вопрос, осведомившись, почему пациент об этом спрашивает, то сейчас мне кажется элементарной вежливостью ответить пациенту, как я себя чувствую. Без того, чтобы убедиться, что я в безопасности, они не могут перейти к обсуждению собственных тем».

Другими словами, Нэнси намекает на то, что существуют некие «обстоятельства непреодолимой силы», которые могут (и даже должны) побудить специалиста отказаться, например, от конфронтации личных вопросов к их персоне и т.п. В связи с этим небезынтересно, как аналитики трактуют подобные эскапады со стороны анализантов в том случае, когда у них, как кажется, нет оправданий. Так, специалисты, верящие в существование «пограничных пациентов» и в свете этого закономерно сталкивающиеся с разнообразными проверками на прочность со стороны последних, указывают, что некоторые анализанты не совсем отчетливо видят разницу между анализом и беседой. При этом более щепетильный в вопросах абстиненции психоаналитик классической закалки заметил бы, что они видят ее, но нарушают. «Дикий» лакановский анализ, если представить, что таковой существует, сделал бы упор на то, что пациента побуждает задать заботливый вопрос само желание аналитика быть спрошенным.

На деле, единственным вопросом, который к этой ситуации, фигурирующей исключительно в рассказе самой Мак-Вильямс, можно задать, является вопрос о том, для чего Нэнси вообще о произошедших изменениях в ее практике сообщает. Что побуждает ее полагать, будто наступил момент для объявления о пересмотре правил, которые она сама, по собственному признанию, в остальное время считает неоспоримыми и подобающими?
Единственной причиной, по всей видимости, является искушение оказаться на месте субъекта, объявляющего чрезвычайное положение – по крайней мере, в рамках доступной ему практики. Искушение это сегодня крайне сильно, и можно увидеть, как специалисты сегодня один за другим уступают ему, объявляя, например, те же сессии онлайн всеобщей необходимостью, якобы вытекающей из «чрезвычайной ситуации».

При этом у подобной уступки есть определенные последствия, и проиллюстрировать их можно обратным случаем отказа объявлять подобное положение, примером чего может служить лакановское решение о «коротких сессиях» (ниже).
Решение это до сих пор для многих отмечено «нечистотой» его принятия, некоторыми дополнительными обстоятельствами, бросающимися в глаза и одновременно требующими глаза на них закрыть. Так, любому специалисту, даже более чем лояльному к лакановской повестке, очевидно, что изначально у short sessions не было никаких внутриклинических оправданий. Лакан был вынужден пойти на сокращение времени сеансов прежде всего потому, что в какой-то момент он перестал справляться с наплывом пациентов и вынужден был отказывать желающим обратиться к нему чаще, чем это, по всей видимости, допускал как он сам, так и общий аналитический консенсус на этот счет. «Видели бы вы как просятся ко мне в анализ», - однажды обронил он на лекции в 1969 году, и в этом высказывании не было ни торжества, ни заносчивости в сторону менее популярных коллег. Напротив, Лакан хорошо осознавал, что он сам, как и Фрейд когда-то, оказался в чрезвычайном положении в силу как своей манеры держать речь, так и предпринятых им исследований. И то и другое принесло ему не просто широчайшую известность, но и угрозу растущей со стороны коллег и пациентов сильной тревоги, отталкивающей от Лакана первых и, напротив, толкавшей к нему в анализ вторых.

В то же время объявлять чрезвычайное положение – например, призывать всех специалистов, вызывающих в своем окружении такие же эффекты и сталкивающихся с подобным же наплывом в своей практике, сокращать сессионное время – Лакан не стал, оставив это своим частным делом, а впоследствии завещав короткую сессию как образец новой практики вне зависимости от объемов работы у наследующих ему аналитиков.

Подобный отказ от énonciation, от акта объявления, на деле является оригинальным решением. Вопреки общему мнению, согласно которому глава школы автоматически передает свои собственные правила ведения анализа как наиболее целесообразные, Лакан понимал, что короткие сессии навряд ли будут значить для его последователей то, что значили они для него самого – у большинства из специалистов никогда не возникнет чрезвычайная ситуация точно такой же катастрофической востребованности у анализантов. Тем не менее, Лакан завещает короткие сессии всем своим последователям без разбору, и тем самым как раз избегает их проведения через режим «чрезвычайного положения».

Напротив, именно через процедуру объявления этого положения сегодня пытаются провести дистанционный анализ. Речь при этом закономерно идет не о том, что подобный анализ возможен вообще, а о том, что он в частности необходим сейчас. Из этого очевидно следует сделанный многими логичный вывод, что на деле он невозможен, неподобающ – что годится он только на то, чтобы переждать тяжелые времена. Катастрофическое, отмеченной срочностью введение практики дистанционного анализа, таким образом, оборачивается в перспективе еще более интенсивным его выталкиванием, выведением с поля.
Желание аналитика иногда принимает причудливые формы, приводя – как и любое желание – к оговоркам, особым акцентам в речи. Так, например, лакановский аналитик дает интервью, в котором, в частности, отвечает на вопрос о нередко появляющемся у анализантов в ходе своего анализа желания стать аналитиком:
"Ко мне приходили люди, которые заявляли: я пришел к вам, условно говоря, на дидактический анализ. А потом счастливо женятся, или, особенно, выходят замуж, рожают прекрасных детей, и в общем-то живут счастливо".

Антисексистский рефлекс первым делом отреагирует здесь на «особенно», ставящее женщин, передумавших становиться аналитиками, в иную позицию, нежели мужчин. При этом последующий взгляд приведет скорее к недоумению: неясно, как возможность анализировать вообще связана с матримониальным статусом – немалое количество практикующих женщин-аналитиков имеют семью, некоторые из них в ней счастливы и т.п.

На деле это «особенно» действительно появилось не случайно, но связано оно не с традиционным шовинизмом, а со специальными психоаналитическими посталкановскими «гендер-стадиз», где оперируют не полом, а невротическим диагнозом, который в большинстве случаев пол с успехом заменяет. Основными гендерами здесь оказываются истеричка и обсессик (невротик навязчивости). Психоанализ оригинальным образом использует обычный расклад гендерных исследований, который сам по себе, как известно, работает обоюдоостро. С одной стороны, предполагается, что «реальный» пол не имеет значения, поскольку сам по себе он еще не дает возможности заключить, к какому гендеру относится субъект. Психоанализ с успехом следует этому правилу: истеричка, как и обсессик, фактически могут быть любого пола.
В то же время эта неопределенность покрывается «стандартным распределением», в силу которого отклонения от совпадения или редки или могут быть оговорены особо – в большинстве случаев гендер, даже относясь к полу метонимически, все же позволяет со значительной вероятностью предположить, о каком поле идет речь. При этом если сами гендерные исследования воспринимают это как досадное обстоятельство, требующее преодоления и доработки на уровне теории, психоанализ, напротив, пользуется им как удобством – в созданной им ситуации в большинстве случаев истеричка действительно оказывается анализанткой, а не анализантом.

Здесь проясняется смысл сделанной оговорки: сделавший ее аналитик опирается на представления об истеричке как о вводящей в заблуждение – и себя и другого – относительно своего желания. Декларируя свое желание, истеричка может в дальнейшем его саботировать, отказаться от него. При этом, описывая этот отказ, автор самодовольно намекает на «успех лечения», формулируя его в архаичной долакановской манере, отождествляющей вступление в брак - в особенности в женском случае - с несомненным психическим прогрессом. На деле, вступление в брак может быть как исходом лечения, так и не зависеть от него, или же быть исходом неблагоприятным, ничего не говорящим о способности истерички «овладеть» своим желанием и начать за ним следовать. Все подобные оговорки, таким образом, многое говорят о конкретном желании самого аналитика и почти ничего о положении дел в анализе как таковом.
Существует еще одно упускаемое в наследующей Лакану когорте психоаналитиков обстоятельство, связанное с инструментализацией диагноза. С одной стороны, аналитики лакановской ориентации гордятся тем, что их диагностика выведена из системы наивного медикализма и обслуживает сугубо психоаналитические нужды. «Истерия» или «психоз» в анализе - это не заболевания, а «состояния ситуации», системные профили, в которых структуры желания получают определенное выражение.
В то же время, похоже, для преодоления инструментализации этого недостаточно, поскольку существуют дополнительные обстоятельства, выходящие за пределы внутрикабинетного кругозора. Если Лакан был к этим обстоятельствам крайне чувствителен, наследующие ему аналитики нередко склонны заново возвращаться к своей кушетке, не учитывая влияния состояния ситуации в рамках того или иного психоаналитического диагноза на состояние ситуации в самих психоаналитических движениях.

Так, чисто эмпирически нередко замечают – хотя и не дают этому никакого объяснения – что истерическая структура анализантов нередко обнаруживает наибольшую концентрацию там, где имеет место объединение аналитиков, Школа как таковая. Обнаруживая заметное или даже перевешивающее количество истеричек в своем анализе, аналитик школы обычно делает из этого определенные выводы: например, он полагает, что истерическая структура более "подвержена" анализу и, возможно, даже обладает определенной сонаправленностью «делу анализа» как такового.
При этом остается в тени тот факт, что не истерия соответствует в своих основных структурных обстоятельствах анализу, а, напротив, анализ в определенных исторических обстоятельствах был создан на базе обнаружившихся у истерички элементов желания, в ходе сопротивления которым Фрейд анализ и создает. При этом данное сопротивление по ряду причин обнаруживает наибольший успех там, где оно проходит через горнило институционализации – только последняя, похоже, способна создать достаточный по прочности фон абстиненции, неотступных и стреножащих истеричку правил аналитической процедуры. Та поражающая многих биографов легкость, с которой Фрейду удалось создать первую аналитическую школу, обязана в том числе стимулирующему попутному ветру недостаточного успеха первых фрейдовских опытов работы с истерическими пациентками и вызванной этим обстоятельством горечи, подтолкнувшей Фрейда к коллективному действию. Это означает, что за присутствием истерички в анализе аналитика школы всегда кроется нестираемая история изначальной неудачи анализа как такового.

Таким образом, для того, чтобы понимать положение дел в аналитической практике, в ряде случаев требуется причинить ей «марксистское» переворачивание "базиса и надстройки", развернув их так, чтобы избежать обскурантизма в оценке ситуации. Это переворачивание вполне соответствует установкам структурализма, в рамках которого, наряду с Альтюссером и Деррида, функционировала сама лакановская мысль.
В недавней серии интервью, данных отечественными лакановскими аналитиками, по какой-то причине настойчиво фигурирует мысль, что Фрейдом в создании психоанализа якобы руководило «желание знания» – или даже, как слащаво выразился один из интервьюируемых, «любовь к знанию». Что дают объяснения такого типа, какова их роль?

Деррида в «Письме и различии» специально предупреждает, что следовало бы воздержаться от того, чтобы описывать или резюмировать какое-либо теоретическое явление в терминах и объяснительных фигурах, которые на территории этого явления никогда не использовались.
Если это правило игнорируется, возникает ситуация, когда исследователи, по умолчанию как будто стоящие на заданных тем же Лаканом позициях, из которых возможность простого объяснения любого явления отсутствует, а на безответственную сентиментальную болтовню наложен негласный, но отчетливый запрет, будучи спрошены напрямую, демонстрируют отказ от этих позиций. Вместо вдумчивого ответа они готовы неограниченно высказываться в ЖЗЛ-жанре, воспевая масштаб личности Фрейда вместо того, чтобы спрашивать, каково было в принципе его желание и можно ли сделать о нем выводы исключительно на основе порожденного им продукта в виде аналитической практики.

На самом деле мы не знаем, действительно ли психоанализ как исход фрейдовского желания находится с этим желанием в согласии или же, например, как это почти всегда с действующим желание и его продуктами происходит, является его компромиссом, если не отбросом вовсе. У психоаналитиков в решении этого вопроса нет никакого преимущества и даже напротив, они находятся в еще более худшем положении по той очевидной причине, что сами они по отношению к желанию Фрейда, неизменно воображая, что являются собственными детьми последнего, скорее тянут на результаты выкидыша. Тот же Вапперо уместно спрашивает, действительно ли психоанализ предполагает существование аналитиков - во всяком случае, предполагает имманентно - и точно ли в желание Фрейда входило намерение, чтобы их было так много.

В любом случае, все подсказывает, что процедура реконструкции желания Фрейда и (предположительно) связанного с ним возникновения психоанализа должна быть еще сложнее, нежели те явления, которые описывает сам психоанализ. В то же время для того, чтобы освоить эту мысль, нужна определенная теоретическая культура, которая по ряду причин нередко у психоаналитиков отсутствует.
В дополнение к этому уже у Лакана ясно сказано: "Никакого желания знать нет. Пресловутое Wissentrieb, о котором где-то говорит Фрейд, просто не существует" (20 семинар. "Еще")
Почему Лакан говорит, что желания знать не существует? По той причине, что, невзирая на обычно выносимое из сугубо ознакомительного чтения Лакана представление, что желание является в своем роде онтологической основой, неким новым изобретенным Лаканом абсолютом, на деле желание представляет собой конструкт, который сочетается со своими предикатами очень прихотливо и даже капризно. Другими словами, желать в лакановском смысле можно не всего чего угодно.

Так, например, существует желание спать - безусловно, злонамеренное в своей основе - но не существует "желания забыться сном", хотя поэты то и дело утверждают его реальность. Существование желания признания бесспорно, но при этом не существует желания "стать кем-то". В логике желания некоторые вещи просто-напросто не даны. Собственно, главная теоретическая трудность - а для психоаналитической практики это трудность также клиническая - состоит в том, что всякий раз необходимо не просто, как часто пишут лакановские последователи, подобраться к "оригинальному желанию субъекта", но и всякий раз распознавать, что действительно может желанием оказаться, а что, напротив, не может быть таковым в принципе.
В психоанализе постоянно изучают вопрос о том, каким объектом выступает психоаналитик для анализанта. Для этого в ход, начиная с кляйнианского и заканчивая лакановским анализом, идет разнообразная объяснительная машинерия, которая, невзирая на разницу традиций, приходит в общем к одному и тому же мнению, согласно которому аналитик для анализанта, не считая отдельных переносных или иных обстоятельств, объект всегда условно нейтральный, если вообще объект, а не его еще более абстрактное логическое условие – например, лакановский объект а.

В то же время практически никогда не задаются иным вопросом: а именно, каким объектом психоаналитик выступает для другого психоаналитика. Здесь обнаруживаются удивительные вещи, поскольку в этом случае вышеописанная закономерность не работает. Аналитик для другого аналитика (при условии, что они вообще друг у друга находятся в поле зрения) практически всегда объект пагубный, вредоносный, вызывающий глубокое смятение.

Этому всегда находятся объяснения. Так, другой аналитик может происходить из иной школы, про которую заведомо известно, что там занимаются «извращениями анализа» - это касается любой «иной школы» как таковой; или же другой аналитик к школе может вовсе не принадлежать, и тогда ставить в вину ему будут именно это. «Другой аналитик» всегда держится несносно высокомерно, он думает о себе бог весть что, тогда как его подготовка недостаточна или же он «непроработан». Все эти доводы почти никогда не расцениваются как рационализация, хотя это чистой воды именно она – даже притом, что ее заявления могут выдерживать до известной степени проверку реальностью (как известно, рационализации рационализацией это никогда быть не мешало, о чем и говорит известный жижековский анекдот про мужа с бредом ревности).

При этом в профессиональном положении аналитиков и близко нет ничего, что могло бы эту закономерность как-то объяснить. Так, социолог, попытавшийся предположить здесь наличие обычной цеховой конкуренции, очень скоро при изучении вопроса обнаружил бы, что аналитики на деле друг с другом не конкурируют, потому что анализант всегда идет к тому аналитику, к которому идет.
Так что, другой аналитик, если о нем вообще что-то известно, дурен как таковой, и причины этому, по крайней мере, в ближайшем обозрении, не находится.
Это положение вещей, очевидно, достойно всестороннего изучения, но это не означает, что его кто-то собирается изучать.
Аналитик одной из лакановских школ несколько неожиданно предлагает обсудить проблему borderline disorder. Что такое бордерлайнер, или «пограничная личность»? Разумеется, мнение самого Лакана, что никаких отдельных «пограничных субъектов» не существует, стоит принимать в расчет, но оно, как и большинство лакановских суждений, часто воспринимаемых прямолинейно, нуждается в контекстуализации – и дело не только в том, что в философии, вытекающей из лакановской клиники, «пограничным», строго говоря, является любой субъект.

На самом деле, даже будучи аналитиком лакановской ориентации, вовсе не воспрещено спросить, что такое пограничный субъект в той клинике, где он существует именно как отдельная нозологическая категория – например, в анализе О. Кернберга, откуда он, собственно, и происходит. В нелакановской психоаналитической литературе можно прочесть множество определений, одно причудливее другого, но необходимо иметь в виду, что все они представляют собой результат неправомерной медикализации этой категории, попытки выдать за объективно существующий психический феномен нечто такое, что было открыто Кернбергом исключительно ситуативно. Ибо «пограничные личности» не просто были встречены им в анализе, но именно по отношению к анализу и его ситуации и должны получить свое определение – в отличие от, например, навязчивых или истерических субъектов, которые действительно существуют и благополучно здравствуют вне кабинета как такового.

Пограничная личность – это личность, которую в анализе что-то не удовлетворяет – именно так она себя и обнаруживает. Такой субъект приходит в анализ, но что-то идет не так: аналитическая дистанция кажется ему слишком тяжкой, а молчание аналитика – оскорбительным или опасным, такому субъекту хочется беседовать и заставить собеседника делиться в ответ чем-то личным. Он желает стать для аналитика особым, неудобным и в то же время уникальным объектом. Другими словами, такому субъекту нужно что-то «большее» (или «меньшее»), чем анализ, и это его единственная особенность – так что, если бы Кернберг был лишен некоторых предрассудков и, напротив, обладал бы чуть большей профессиональной искренностью, он именно такое определение и должен был своей «пограничной личности» дать. Во всяком случае, той строгой, ограничительной культуре, которую пытался вернуть в аналитическую мысль Лакан вопреки всем существующим в ней шатаниям, оно вполне соответствует.

При этом после смерти Лакана происходит ровно обратное – «пограничная личность» как понятие постепенно возвращается в созданный им анализ. Более того, ее начинают отождествлять с психотической структурой. И сам этот процесс, и его следствия заслуживают самого пристального внимания.
Откуда вообще появляется «пограничная личность» в психоанализе, если допустить, что ее наличие в нем действительно в определенный момент стало чем-то типичным и потребовавшим дополнения аналитической теории? Очевидно, что перед тем, как начать заходить в аналитические кабинеты, она сначала должна была появиться в истории, включая саму историю анализа как таковую.

В связи с этим не может быть случайностью, что первые ее описания появляются в конце шестидесятых годов прошлого века, совпав при этом как с «большим переделом» клиники, в котором анализу пришлось уступать поле новым психотерапевтическим течениям, так и с политическими событиями, включавшими в себя разразившиеся по всему миру протесты первого послевоенного поколения «бунтарей». Именно в тот момент, когда сам психоанализ был предельно ослаблен – как со стороны своей все более вялой теории, смиренно переносившей критику свежей структуралистской философии, так и со стороны внутренних психоаналитических распрей между фигурами престарелых мэтров – вдруг приходит что-то такое, что начинает атаковать анализ извне. Так, Отто Кернберг в «Развитии личности и травме» описывает следующий случай анализа "пограничного расстройства":

«У меня была пациентка, на счету которой за последние годы было более 30 суицидальных попыток с тяжёлыми коматозными состояниями, которая лишь случайно осталась в жизни, искусно провоцировала меня на сеансах. Она подолгу издевалась и насмехалась надо мной, пыталась сломать предметы на моём столе, а в конце сеанса отказывалась покинуть мой кабинет. Мне приходилось с помощью госпитального полицейского вытаскивать её из помещения, в которой проходила моя практика. Пациентка звонила мне днём и ночью, придумывая для этого самые незначительные предлоги, а однажды так вообще незаметно проникла на семейный праздник, чтобы поиздеваться надо мной».

По-своему интересно, до какой степени смиренно сам Кернберг принимал эту ситуацию, равно как вслед за ним начали принимать ее и другие классические психоаналитики, также столкнувшиеся с наплывом схожих случаев и покорно ищущие способа подладить под них не только аналитическую технику, но и идеологию анализа как таковую.
Одной профессиональной необходимостью, требующей от специалиста сохранять терпение невзирая на сложность случая, объяснить это смирение, очевидно, нельзя. Напротив, сама эта необходимость выступает предлогом для отсутствия возможности сопротивляться чему-то такому, с чем в качестве разрушительной силы аналитик смиренно и заведомо соглашается.
Пограничная личность со всем ее якобы объективным набором свойств – со временем описывающихся в дальнейшей аналитической литературе как все более злокачественные – была ничем иным, как воплощением тревоги самих психоаналитиков перед лицом тупика, в который их собственная дисциплина грозила их завести – прежде всего, тупика исторического, но выразившегося при этом в воображаемом облике клинического препятствия. Последнее, по всей видимости, бессознательно воспринималось тогдашними специалистами как посланное им испытание на прочность, что частично позволяло им, проявив добродетельное смирение, с тревогой справиться.
В 2012 году лакановский аналитик Эрик Лоран выступает на 11-ом конгрессе НЛШ в Тель-Авиве с ориентирующим докладом, в английском переводе озаглавленным как "Психоз, или радикальная вера в симптом" и посвященным очередной тематизации "ординарных психозов". В тот момент сам термин "ординарный психоз" еще не полностью прошел описанный в критической семиотике Ролана Барта путь от гапакса до институционализированного означающего - то есть, от понятия, употребляемого скорее пробным образом и являющегося для большинства специалистов неясным и требующим уточнения его контекста, до программного термина, маркирующего не только и не столько "новую теорию", сколько претензию на символическую власть со стороны институции, эту теорию предложившей.
Видя, что ординарный психоз (ОП) от свежей и пластичной гипотезы ad hoc стремительно движется к этой конечной станции, Лоран делает следующий упреждающий комментарий:

"Тем не менее, это поле ординарного психоза не означает, что всё отмечено психотическим. Не следует смешивать то, чему мы можем научиться у психотического субъекта (что имеет отношение ко всему полю клинического) с самой клинической категорией, превращая её в наиболее подходящую категорию нашего опыта. Ведь мы можем оказаться в ситуации подобной той, что имела место во времена Крепелина, когда около 80% госпитализированных в психиатрических клиниках считались параноиками. Тогда и ординарный психоз мы будем видеть повсюду. Ну уж нет! В данный момент это только рабочая программа, вопрос, направление, которому мы следуем, пока не поймём с чем же мы имеем дело."

Ведомый самыми благими побуждениями, Лоран не учел того, что логику срабатывания акта его собственного высказывания надлежит видеть в соответствующем дискурсе, к которому его речь вольно или невольно принадлежала и ближайшим аналогом которого является "дискурс планирования" (являющийся частным случае Дискурса Университета, но имеющий особое своеобразие). Дискурс этот в данном случае выступает как алармистский, и реагировать на него следовало так же, как в эпоху позднесоветского планирования население реагировало на предупреждения партийного руководства о том, что ситуация в той или иной потребительской сфере будет значительно улучшаться, а угрожающие ей перекосы своевременно взяты под контроль - подобная риторика означала, что именно в этой сфере населению необходимо готовиться к худшему (самым пугающим в высказывании самого Лорана, несомненно, является восклицательный знак - "No way!", "мы этого не допустим" - в котором как раз и заключена большая часть объемов идеологичности его заявления).

Нет ничего удивительного, что в самые ближайшие годы ситуация с диагностикой психозов в лакановско-ориентированном анализе значительно усугубилась, а требование подозревать их наличие в каждом мало-мальски сомнительном случае приобрело статус инструмента тотального вменения - то есть, начало функционировать в политической логике "поиска террориста", когда сама "подозрительность" случая определяется по гораздо менее четким критериям, чем искомое в этом случае явление как таковое (т.е., все приблизительно знают, что такое террор в его теоретическом определении, но на уровне практической борьбы с ним царит стохастичная гиперопека со стороны инстанций выявления и контроля, нередко реагирующая на не относящиеся к делу сигналы и одновременно с этим то и дело упускающая искомое).
Интересно, что, по всей видимости, сопротивляясь требованию "быть готовым иметь дело с психозом в анализе", затронутые постлакановской клиникой психоаналитики нередко демонстрируют на поверку слабое понимание концепции ординарного психоза и, соответственно, границ поля, которое сам Миллер рассчитывал при помощи этой категории покрыть. Пользуясь термином и на словах отдавая открытию концепта должное, специалисты нередко применяют эту категорию чуть ли не наугад, тем самым добиваясь создания противоположного смысла.

Так, один из аналитиков, не принадлежащий к миллеровской школе, но предположительно в достаточной степени знакомый с ее повесткой, в интервью с младшим коллегой приводит пример "ординарного психоза", описывая случай скоротечного развития бреда двойника с тяжелой симптоматикой, быстро приведшей пациента в психиатрическую лечебницу. В рассказе нарочито упиралось на то, что симптоматика развилась в отсутствие всякого анамнеза и без каких-либо угрожающих предвестников - что называется, "как гром среди ясного неба". Робкое недоумение коллеги как своего рода "ординарного психолога", не владеющего терминологическими новинками, но при этом справедливо попытавшегося заметить, что речь, похоже, идет о типичном явлении острого психотического эпизода (известного в психиатрии еще со времени Крепелина и Блейлера), ни в малейшей степени автора примера не смутило.

Следует заметить, что эту ситуацию частично создал сам Миллер, который, выступая в 2008 году в Париже, заявил: "Ординарный психоз не имеет точного определения. Любой может высказать свое мнение и дать определение ординарному психозу. Я лишь придумал слово, ввел означающее..." Заявление это является лукавством чистой воды, потому что ниже Миллер, не откладывая в долгий ящик, предварительное определение все же дает, но сама по себе оговорка указывает на наличие особого миллеровского желания - желания создать и запустить собственное означающее, получающее циркуляцию в клиническом сообществе в виде объекта а, дразнящего и сбивающего специалистов с толку, но в то же время заставляющего их обслуживать желание Миллера в попытках насытить термин смыслом, создать для него фактическую опору.
Еще одна характерная путаница, касающаяся применения концепции ординарного психоза, возникает в тот момент, когда психоз - в особенности неразвернутый и полуприкрытый, каким ОП обычно и видится - прямо или косвенно сопрягается с т.н. пограничным расстройством (borderline). У искушения задействовать в клинике понятие "пограничного расстройства" длительная история, но в данном случае имеет значение не столько ее теоретическая сторона, сколько сторона желания, отвечающего за производимую этому искушению уступку.

Как правило, клиницист, склонный видеть в borderline и ОП нечто взаимоперекликающееся, довольно тонко и почти иронично - хотя при этом он может быть предельно серьезен - улавливает их сходство не столько с точки зрения фактической (для чего в отсутствии нозологических пересечений между классическим и лакановским анализом не может быть ни подтверждения ни опровержения), сколько со стороны самого появления этих диагнозов в психоаналитической мысли. Настойчивое побуждение к месту и нет оперировать отсылкой к borderline имеет с нередко почти паразитарной ссылкой на "психоз" значительное сходство и, по всей видимости, в случаях крайней неразличимости употребления этих понятий, указывает на одно и то же желание анализирующего.

Желание это внешне выражается в намерении иметь "более тяжелого" пациента, ориентировка которого в психической реальности значительно затруднена, так что на первый взгляд его нужда в аналитике сильнее, а воздействие анализа как будто должно иметь для его судьбы более решающее значение, чем при неврозах. В то же время, не может быть случайностью, что обе нозологические категории сконструированы так, что первым затруднением для их носителей должно оказываться само нахождение в анализе - это ярче выражено в случаях borderline, в работе с которыми значительную нагрузку несут и пациент и аналитик, воспринимая друг друга в качестве объектов неудовлетворительных, порой близких к невыносимым.

При этом психоз также создает в работе с ним неудовольствие, хотя и на другом уровне - там, где зачастую ничего не подозревающий анализант имеет в лице аналитика дело с субъектом, нередко находящимся в "смятении" в силу самой необходимости быть настороже по поводу подозреваемого или уже установленного психотического диагноза. Найдя себе место в разработанной Лаканом в 1962-ом году таблице тревоги, "смятение" при его надлежащем определении дает хорошее представление о том, что в этот момент с аналитиком может происходить даже если он ничем себя не выдает.
Психоаналитики, практикующие клинику, основывающуюся на базе определенной теории, через голову этой теории всегда имеют сношение с желанием того, кому эта теория принадлежит. Сношение это переживается как неудобное и чрезмерное, вследствие чего аналитики предпринимают множество дополнительных жестикуляций, назначение которых двояко: с одной стороны, воплощая торможение, компенсаторный отказ следовать за другим желанием буквально, жестикуляция эта в то же самое время вторичным образом подтверждает его действенность.

Это означает, что всякий раз, когда предполагается, будто аналитик в своих профессиональных поступках или предпочтениях исходит из провозглашенных общих этических установлений, регулирующих его практику или манеру держаться в клиническом сообществе, на деле он репрезентирует нечто, имеющее отношение к судьбе желания Другого, к которому наследуемая им аналитическая традиция восходит. Затруднение заключается в том, что это «желание основателя» сферой самой аналитической теории и практики при его жизни никогда не ограничивалось, так что анализирующие наследники волей-неволей реализуют в ограниченном пространстве этой сферы то, что по существу простирается гораздо дальше.

Последствия такой реализации всегда бывают крайне двусмысленны и, что еще более осложняет положение, по всей видимости недоступны для проработки ни в ходе учебного анализа, ни со стороны дальнейшего супервизионного сопровождения, поскольку ко всем этим мероприятиям данные последствия скорее восходят и претерпевают в них закрепление, нежели преодолеваются с их помощью. С одной стороны, следствия усваиваемого таким образом желания неисчерпаемы, но парадоксальным образом именно они превращают сцену практики в нечто ограниченное в своей характерности, так что достаточно увидеть одного представителя определенной клинической традиции, чтобы по оказываемому им специфическому сопротивлению иметь возможность судить об очертаниях унаследованного желания, вписанного в традицию в целом.

Так, несомненной печатью этой унаследованности является позиция, занимаемая аналитиками в отношении «сомнительных элементов» сообщества – «диких» аналитиков, изобретателей «сочетанных модальностей», «самодеятельных» практиков. Если аналитики наследующие, пусть сколь угодно формально, Фрейду, как правило способны по этому поводу прибегнуть к выражению гнева, закрывающего вопрос, то реакция субъекта лакановской ориентации проступает в форме смятения, невозможности выбрать устойчивую форму отреагирования. Зависящий от желания Лакана специалист никогда не бывает в прочности своего положения достаточно уверен, в свете чего он колеблется не столько относительно определения качества своих «попутчиков», сколько относительно унаследованной им самим по лакановской линии общей нехватки легитимности.
Если его практика не находит подкрепления со стороны дополнительных целей – возвращения к условной «психосоматической клинике», дополняющей работы с нейроотличными субъектами, содействия работе медиков – его положение осложняется нарастанием тревоги. Именно с этим также связано широко распространенное среди лакановских клиницистов стремление вернуться в лоно классической психиатрии, территория которой обманчиво кажется им от тревоги свободной.
Понять, почему психоаналитическое сообщество выглядит сегодня определенным образом, нельзя, если не возвести его особенности не просто к событиям, отметившим его историческое появление в эпоху Фрейда, но и к определенной структуре этих событий. Структура эта требует такого же строго прочтения и такого же неуклонного применения метода ее изучения, с каким, например, Маркс читал интересующие его исторические перипетии последствий февральской французской революции. В то же время работа подобного прочтения по причине присущей психоаналитикам профессиональной фиксации, чрезмерной очарованности своей практикой, а также занимаемой в ней собственной позиции, так и не проделана до сих пор.

При этом почти все нити ведут к тексту Фрейда под названием «К истории психоаналитического движения». Сам по себе момент написания этой небольшой работы, законченной в 1914 году, практически никогда не вызывает вопросов – и это притом, что на более придирчивый взгляд ни о каком подведении итогов в этот момент речь идти не могла, поскольку очевидно, что до появления текста «По ту сторону принципа удовольствия» в 1920 году психоанализ как фундаментальная мысль еще не существовал в принципе.

В то же время текст этот незаменим, поскольку, не являясь ни клиническим, ни теоретическим, что для Фрейда не вполне обычно, он неожиданно и даже непристойно, учитывая обычную фрейдовскую сдержанность в этом вопросе, срывает покровы с присущей Фрейду тревоги. Первым обстоятельством, которому эта тревога обязана, является то, о чем последующая психоаналитическая традиция со всеми присущими ей институциями неизменно умалчивает. Речь, в частности, идет о том навсегда похороненном сегодня факте, что ни организация профессионального сообщества, ни создание «школы» из желания самого Фрейда вовсе не вытекали. Об этом неопровержимо свидетельствуют его отношения с собственными последователями, никто из которых так и не стал его «учеником» в смысле, соответствующем духу немецкой традиции передачи учения. Отношения эти, напротив, всегда носили характер умеренной, но всегда балансирующей на грани обострения осложненности, и кризисы, в которые эти обострения то и дело выливались, говорили не столько о несовместимости изобретаемых последователями теорий с фрейдовским фундаментом, сколько возводили саму эту несовместимость к тому месту, которого в психоанализе для этих последователей как раз не находилось – не находилось по той причине, что они уже заняли место в самом желании Фрейда. Никто из них до самого конца так и не смог узнать, чем он для Фрейда являлся и что для них для всех из этого должно было вытекать.

Именно и исключительно по этой причине – а вовсе не в силу интеллектуальной слабости и дурного теоретического вкуса – все представители первого поколения психоаналитиков, включая Юнга, вместо аккуратного наследования мысли Фрейда всякий раз, поначалу обласканные учителем, решали, что им предлагается пофантазировать на то, что они воспринимали как предложенную Фрейдом «тему». Недоумение, которое Фрейд открыто по этому поводу выражает, является для него в то же самое время защитой от другого, еще более глубокого недоумения, связанного с усматриваемым им в учениках желанием учреждения - как в роли отглагольной части речи, так и в кристаллизованном виде явления вполне институционализированного.
2024/05/15 22:10:17
Back to Top
HTML Embed Code: