The same could be said for other Ideas or multiplicities: the psychic multiplicities of imagination and phantasy, the biological multiplicities of vitality and 'monstrosity', the physical multiplicities of sensibility and sign... In this manner, Ideas correspond in turn to each of the faculties and are not the exclusive object of any one in particular, not even of thought. The essential point is that in this way we do not reintroduce any form of common sense – quite the contrary. We saw how the discord between the faculties, which followed from the exclusive character of the transcendent object apprehended by each, nevertheless implied a harmony such that each transmits its violence to the other by powder fuse, but precisely a 'discordant harmony' which excludes the forms of identity, convergence and collaboration which define a common sense.

Gilles Deleuze
Difference & Repetition
Если завершённая система наук — только идеал, осуществляющийся в процессе бесконечного развития, то ясно, что отдельные ступени знания неспособны охватить объект целиком, — они представляют лишь этапы на бесконечном пути к адекватному абсолютному знанию. Но этот путь, или метод, не существует помимо той цели, к которой он ведёт; напротив, совокупность всех методологических ступеней и стадий познания тождественна с завершением системы знания. Стало быть, каждая ступень, каждый метод в отдельности служит конструктивным элементом идеального абсолютно-объективного знания. Таким образом, устанавливается теснейшая внутренняя связь между методом и объектом познания. Объект как бы целиком разлагается на методологически определённые знания, растворяясь без остатка в непрерывном процессе его логического развития. С другой стороны, и метод превращается из субъективного приёма, применяемого мыслящим духом к познанию внешнего ему знания, в конститутивное, создающее объективное начало, пробивающееся тем самым к высшей доступной ему степени объективности.

Василий Сеземан
Рациональное и иррациональное в системе философии
Двойственный состав объективного знания, его рационально-иррациональный характер — необходимое последствие его проблематической сущности. Корреляция рационального и иррационального служит логическим дополнением к другой паре противоположностей, о которых речь была выше: данности и задания. Если мы выше выставили положение: нет данности, которой не отвечало бы определённое задание, — то теперь мы можем ему противопоставить обратное положение: нет проблемы или задания, которые не были бы одновременно данностью. Во самом деле: проблематичность эмпирического знания проистекает из его незавершённости, из неразомкнутости объекта на чисто рациональных связях; наличность иррационального остатка в структурах знания обусловливает бесконечность его задания, требующего дальнейшего развития. Во взаимосвязи этих двух моментов — рационального и иррационального, данного и заданного — заключается внутренний смысл бесконечного процесса познания, в бесконечном научных исследований, в котором, с одной стороны, обнаруживается принципиальная неисчерпаемость эмпирического содержания знания, а с другой стороны, выявляется его безграничная задача. Наука и философия, в своей глубочайшей основе, не различаются по предмету, а по степени его рационализации; поэтому то, что для одной есть факт, — для другой есть проблема, или данность неразрешённых, подлежащих решению, проблем.

Василий Сеземан
Рациональное и иррациональное в системе философии
Другими словами, последующая ступень снимает предшествующую только в том смысле, что она устраняет ее логические пробелы и недостатки, преодолевает ее условные границы, напротив, ее положительное содержание не только не сохраняет в полной неприкосновенности, но даже вчленяет в более широкой систематической связи и возводит в высшую степень рациональности. Из самой природы этих внутренних взаимоотношений между отдельными стадиями процесса логического развития проистекают и качественным различием в переходах от высшей ступени к низшей и от низшей к высшей. Исходя из высшей стадии, философская мысль способна полностью воспроизводить и реконструировать подчиненные ей низшие стадии. Наоборот, если она пытается стремится перейти от низшей ступени к высшей, то с точки зрения этой низшей ступени последующие высшие не поддаются точному определению, исчерпывающей характеристике. И это вполне естественно, ибо более широкая логическая сфера не может умещаться в пределах более узкой.—На чем же основываются в таком случае возможность и необходимость перехода от низших к высшим ступеням знания? Только на логической недостаточности каждой из них, на ее проблематичности и наличности в ней нерешенных проблем. Итак незавершенность эмпирической науки, т. е. чисто отрицательный признак, оказывается единственно доступным философии определением искомых ею последующих предпосылок и основоначал знания и обусловленных им высших форм научной систематики. Поскольку эти идеальные стадии знания лежат за пределами эмпирически реальной рациональности, они— иррациональны. Однако, за этим отрицательным определением скрывается положительный смысл: иррациональность означает, как мы уже указывали выше, не а- рациональность, а идеальную рациональность: рациональность высшего порядка. Вот—подлинный смысл Платонова ἰδέα, как источника истинного бытия, вот где обнаруживается творческая мощь «негативного», как основного рычага и двигателя философского мышления.

Василий Сеземан
Рациональное и иррациональное в системе философии
Наука о радикальном должна быть радикальна, во всех отношениях радикальна, также и в своих поступках.

Эдмунд Гуссерль
Философия как строгая наука
Много говорят о том, чем отличается философия от других наук, но, по-видимому, одно отличие — и самое существенное, то, что делает философию философией, т. е наукой, совершенно не похожей ни на какую другую науку,—умышленно всегда игнорируется. Я говорю: умышленно, ибо мне кажется, что все его чувствуют и все упорно стремятся затушевать его, сделать как бы несуществующим. Так пошло еще с древнейших времен. Уже греки подметили, что философия иначе устроена, чем другие науки, и уже греки всячески старались доказать, что философия вовсе не иначе устроена, чем другие науки. Даже больше того — непременно хотели убедить себя, что философия есть наука из наук и что ей особенно свойственно разрешать единым способом все подлежащие ее ведению вопросы. V других наук есть только мнения, философия же дает истину, говорил уже Парменид. «Должно тебе узнать: и недрожащее сердце хорошо закругленной истины, и мнения смертных, в коих не заключается подлинной достоверности». Совершенно очевидно, что как раз истине не свойственна закругленность — ни хорошая, ни дурная, и еще в меньшей степени недрожащее сердце. Эти свойства присущи именно мнениям смертных. Все смертные имеют мнения о том, что за днем следует ночь, что камень тонет в воде, что засуха губит всходы и т. д. Таких твердых, неколеблющихся, недрожащих мнений у смертных пропасть. А вот Истины—только на мгновенье вспыхивают и тотчас гаснут, и всегда колеблются и дрожат, точно листья на осиновом дереве. Когда Парменид утверждает свою истину о том, что мышление и бытие одно и то же,—ему нужен весь пафос его великой души, чтобы произнести эти слова с той твердостью, с какою обыватель высказывает свои мнения, даже такие, ошибочность которых обнаружится чуть ли не завтра.

Лев Шестов
Memento Mori
👍1
Совсем иначе обстоит дело с вопросами чисто философскими. Парменид думает, что мышление и бытие тождественны. Я думаю, что это не так. Одни согласятся с Парменидом, другие со мною. Но никто не вправе утверждать, что в его суждении заключается подлинная истина. Последняя, подлинно достоверная истина, на которой рано или поздно согласятся люди, заключается в том, что в метафизической области нет достоверных истин. Можно спорить о законах физики и химии, и здесь спор плодотворен в том смысле, что он приближает спорящих к достоверному, прочному убеждению. Когда Архимед выяснял законы о рычагах, он выяснял то же, что и мы теперь выясняем. И всякий, кто возражал Архимеду и не соглашался с ним, хотел того же, чего хотел Архимед. То же можно сказать о последователях Птоломея и Коперника. И тем и другим хотелось знать истину о земле и солнце, и, когда наступил момент и истина стала ясною, споры сами собой прекратились за ненадобностью. В философии же, по-видимому, споры имеют своим источником вовсе не неясность предмета. Там спорность и противоречивость различных утверждений вытекает из самой сущности дела. Гераклит с Парменидом не только на этом, но и на том свете, если б им пришлось встретиться, не сговорились бы. Та истина, которой они служили и здесь, и в ином мире, не только существует, но, по-видимому, и живет. И, как все живое, не только никогда не бывает себе равна, но и не всегда на себя похожа. Я полагаю, что такое допущение необходимо сделать. Вернее, нельзя слепо поддерживать доставшееся нам по наследству от эллинов убеждение, что философия по своей логической структуре есть такая же наука, как и всякая другая наука. Именно потому, что древние, под гипнозом которых мы продолжаем жить и мыслить и сейчас, так настойчиво стремились сделать из философии науку par excellence, мы прямо обязаны поставить это утверждение под сомнение.

Лев Шестов
Memento Mori
Я не расположен брать на себя роль защитника угнетенных добродетелей — хотя отнюдь не по тем соображениям, которые представляет Гуссерль. Я тоже думаю, что мудрость слишком долго засиделась на не принадлежащем ей престоле. Мудрость — т. е. длинная, седая борода, огромный лоб, глубоко впавшие глаза, нависшие брови и, как венец всего, старческая благословляющая рука —во всем этом древнем благочестии чувствуется ложь искусственно скрываемого бессилия, а всякая ложь и искусственность раздражает и отталкивает. Можно еще чтить мудрецов и жалеть их. Пушкин чтил и любил митрополита Филарета и посвятил ему дивное стихотворение. Но не нужно много проницательности, чтоб догадаться, что Пушкин ни за что не согласился бы сам стать седым мудрецом — предметом почтения и даже преклонения. И боги оберегли своего любимца, пославши ему своевременно Дантеса, который спокойно, как бы в сознании возложенной на него высокой миссии, выполнил свою роль палача судьбы. И Лермонтова они пощадили, и Нитше. Но вот Толстой, к которому Провидение было менее снисходительно, в конце концов оказался не в силах терпеть мученичество невольной славы и стал сам торопить развязку: его бегство из дому за несколько дней до смерти, что это такое, как не резкий, порывистый жест вышедшего из себя человека? Грим мудрости — седины, маститость, ореол гения и благодетеля человечества, замучил его, и он нетерпеливой рукой срывает с себя постылые украшения. Что и говорить — почтенная старость и слава мудреца тяжелее, много тяжелее шапки Мономаха и куда менее привлекательны!

Лев Шестов
Memento Mori
Наслаждались истерическим, мазохистским, не знаю, каким еще изнурением, оставаясь в шахтах, литейных цехах, в мастерских, в аду, они безумно наслаждались безумным разрушением своего органического тела, каковое было им, конечно же, навязано, они наслаждались тем, что оно им было навязано…

Жан-Франсуа Лиотар
Либидинальная экономика
1
Индетерминизм является метафизической и политической катастрофой, поскольку он выдает лицензию на отказ от процесса, посредством которого мы, как в бескорыстном стремлении к научному знанию, так и в более инструментальном преследовании понимания нашей социально-политической ситуации, пытаемся понять реальные факторы, определяющие мир таким, каким он существует. Он опасен, поскольку легитимизирует не только селективный подход к открытиям эмпирической науки (например, «ах, но об этом явлении природы наука ничего не может нам сообщить, поскольку оно носит эмерджентный/эруптивный/какой-то еще характер»), но и секулярную политическую эсхатологию, соответствующую секулярной негативной теологии (например, «ах, предлагаемые вами политические меры недостаточно радикальны, и вместо этого нам следует готовиться к Событию/Капиталистическому самоуничтожению/пришествию Виртуального Бога и т.д.»).

Питер Вульфиндейл
Комментарии к «Капиталистическому реализму» Марка Фишера
2🤩1
Так вот: достаточно только поставить разуму вопрос о бытии реальных предметов, для того чтоб сразу получить самый определенный и непреклонно категорический ответ: реального бытия нет и быть не может, оно есть некое contradictio in adjecto, нисколько не лучшее, а то и много худшее, чем тот психологизм, к которому близорукие философы каждый раз возвращаются, несмотря на все запреты разума 1). И в самом деле, раз разум автономен, какими средствами принудите вы его признать индивидуальную действительность, над которой он совершенно не властен? И вообще, как можете вы принудить его, который сам всех ко всему принуждает и который, по своему существу, не выносит над собой даже и тени насилия? На такое самоограничение он никогда не пойдет — ибо отлично знает, что это означает. А что реальное бытие — непримиримейший и главнейший враг разума, я думаю, что это такая же самоочевидная истина, т. е. истина, по поводу которой разум не допускает никаких дальнейших споров, как и истина о законе противоречия. Все реальное, т. е. все, выражаясь по Гуссерлю, существующее hic et nunc, пред лицом разума есть чистейшая нелепость, которая не может быть решительно ничем оправдана. Мы можем еще принять идею о реальности, идею о пространстве и времени, в которых существует реальное,— но самого реального мы, т. е. наш разум, не отрекаясь от самого себя, принять не может. Так что, если бы реальность для своего бытия нуждалась в разумном признании — она бы и поднесь продолжала пребывать в небытии. Иначе говоря, между идеальным и реальным бытием или, выражаясь в терминах Гуссерля, между разумом и действительностью открывается некий непримиримый антагонизм, ожесточеннейшая борьба о праве на бытие. Чем больше одолевает разум, тем меньше места остается для действительности. Полная же победа идеального начала знаменует собой гибель мира и жизни.

Лев Шестов
Memento Mori
У Клее есть картина под названием “Angelas Novus”. На ней изображен ангел, выглядящий так, словно он готовится расстаться с чем-то, на что пристально смотрит. Глаза его широко раскрыты, рот округлен, а крылья расправлены. Так должен выглядеть ангел истории. Его лик обращен к прошлому. Там, где для нас — цепочка предстоящих событий, там он видит сплошную катастрофу, непрестанно громоздящую руины над руинами и сваливающую все это к его ногам. Он бы и остался, чтобы поднять мертвых и слепить обломки. Но шквальный ветер, несущийся из рая, наполняет его крылья с такой силой, что он уже не может их сложить. Ветер неудержимо несет его в будущее, к которому он обращен спиной, в то время как гора обломков перед ним поднимается к небу. То, что мы называем прогрессом, и есть этот шквал.

Вальтер Беньямин
О понятии истории
Можем ли мы быть уверенными, что Гуссерль до конца дней своих сохранит свою твердую веру? Не наступит ли и для него страшный час, когда ему придется спросить себя: да точно ли разум есть преемник св. Петра, наместник Бога на земле, наряду с которым нет и не может быть авторитета, который говорит именем пославшего его и помазавшего на царство,—или неясная, собственно, невидимая звездочка сомнений — за нее же οἱ ττολλοί готовы посадить человека в сумасшедший дом — есть та звезда из Вифлеема, которая ведет человека к последней истине, совсем на обычные человеческие истины не похожей! Направо пойдешь —коня убьют, налево пойдешь — самого убьют. А средний путь, позитивизма — устроенной семейной жизни, о нем философу и помышлять неприлично! «Ein verheirateter Philosoph gehört in die Komödie», по слову Нитше.

Гуссерль, пожалуй, «поймает меня на слове»: говорю же я о Вифлеемской звезде, стало быть, о той же абсолютной истине, которую он пытается обнаружить своими феноменологическими исследованиями. Я допускаю, скажет он мне, что критерий истины —один, а раз я делаю это допущение, он уже «вынудит» у меня и все прочие и приведет снова к присяге на верность единственному законному господину. Но я не думаю, чтоб, даже с его точки зрения, такого рода возражение было правильным. Напомню еще раз то, что я говорил о разных состояниях сознания,—состояниях, при которых «самоочевидности» — свидетельствуют до такой степени противоречиво, что, если бы их свести на очную ставку, они скорее бы пожрали одна другую, чем договорились бы до общего признания.

Лев Шестов
Memento Mori
Ницше будто тоже претендует на общеубедительность. Но не всякое лыко в строку. Если мы хотим понять писателя, нужно уметь прощать ему некоторую неадекватность его речи. Все мы дети Адама, и даже те философы, которые готовились к смерти и умирали, все же продолжали жить и устраивать свою жизнь.

Лев Шестов
Memento Mori
Для мистико-религиозного пафоса я обрезал зачин отрывка

Сам Христос уже, как говорил в «Великом инквизиторе» Достоевский, ничего не может ни прибавить, ни убавить к писаниям Фомы. И Лютер, который спасся верой, уже «знает» не то, что он спасся верой,—а что все люди только верой и спасутся. И магометанин, и индусы, и гейдельбергский или геттингенский ученый, у которых были свои субъективные переживания, превратили их в конечные, идеальные, объективные истины и непоколебимо убеждены, что в этом превращении высшая задача человечества; даже для формы не задают себе вопроса — не являются ли они предателями человечества, заграждая ему таким философским колдовством путь к «спасению»?

Лев Шестов
Memento Mori
Конечно, в наше время, когда ученому нельзя говорить церковными словами, на место Spiritus Sanctus стала теория идей, как в свое время, когда люди изверились в разуме, они на месте λόγος’α поставили Spiritus Sanctus. Но всегда задача философии, которой суждено было «будущее», сводилась к тому, чтобы дать возможность человеку от субъективного высказывания переходить к объективному и, таким образом, превращать ограниченные переживания в безграничные. Это, в большей или меньшей степени, удавалось людям и прежде, удалось это и теперь Эдмунду Гуссерлю. Его исследования уже нашли отклик у многих современных философов. Всем давно уже страстно хотелось с гордо поднятой головой вещать об абсолютной, непреходящей истине. И когда Гуссерль смело заговорил о своих идеях, на его призыв откликнулись сотни голосов. Кто теперь не владеет абсолютной истиной? И кто не верит, что абсолютная истина на этот раз уже окончательно абсолютная истина, что для философии наступила пора прочных научных открытий. Люди снова погрузились в свой безмятежный рационалистический сон —до первого, конечно, случая. Еще на книгах Гуссерля ясны следы свежей типографской краски, а мир потрясают события, которые, конечно, никак не улягутся в «идеальную» закономерность, вновь открытую геттингенским философом. Проснутся ли люди или мир до скончания веков обречен на непробудный сон? События, и величайшие события, бывали и раньше — такие, которые попадали в историю, и такие, еще более замечательные, которые в историю не попадали и проходили почти без свидетелей,—но жажда определенного и спокойного существования брала верх и все memento mori, начиная от все возрождающегося релятивизма и кончая самой смертью, тревожили — и то лишь на мгновения — лишь отдельных людей, не нарушая безмятежности того завороженного царства, в котором осужден начинать и кончать свое скоропреходящее существование человек. И все же рационализму, со всеми его «аргументациями из следствий» и угрозами сумасшедшего дома, не дано заглушить живущего в людях смутного чувства, что последняя истина, та истина, которую наши прародители так неудачно искали в раю, лежит ἐττέκεινα νοϋ καὶ νοήσεως, по ту сторону разума и разумом постижимого, и что найти ее в том мертвом и неподвижном мире, в котором только и умеет властвовать рационализм, невозможно.

Лев Шестов
Memento Mori
Для меня важна личность сама по себе. Поэтому когда кого-то называют бездарем, мотивируя это тем, что он ничего не добился - мне это кажется идиотизмом. Дела наши не имеют никакого значения в перспективе самореализации в жизни. Главное - быть кем-то, а не сделать что-то. Скажу больше: мне кажется, что разговор со страдающим ипохондрией дворником на метафизическом уровне интереснее разговоров с философами, самодовольными и влюбленными в себя. Эти люди не оставили после себя ничего, но эти люди проникли в суть бытия куда глубже и лучше меня в разы

Эмиль Чоран
Интервью у Кристиана Бюсси, 1973 г
Но он [Марсиаль Геру] резко возражал против подхода (свойственного, к примеру, позитивизму), при котором во внешних воздействиях ищут объяснение самого учения. «...Прискорбной затеей, – писал Геру в книге о Спинозе, – является намерение свести оригинальную доктрину мыслителя к "паззлу", состоящему из кусочков, вырванных из предшествующих философских систем, потерять самобытного гения в толпе бессчетных компиляторов... Кроме несправедливости, которой подвергают автора, низводя его философию до знания низшего типа (так называемое знание первого рода), это означало бы заменить размышление классификацией карточек, понимание – ассоциацией идей, это значит предпочесть словесные аналогии смыслу, открываемому анализом сочинений, это значит насиловать тексты, чтобы они вписались в схему, в которую было априори решено их вписать». Все влияния были для него фактором безусловно вторичным, не относящимся к сути учения, выявить которую позволяет только имманентная критика.

Ирина Блауберг
Дианоэматика и структурный метод Марсиаля Геру
1
Философия является философией только потому, что она рациональна: она должна подчиняться категорическому императиву своей рациональности, который обязывает ее к доказательности. Ей поэтому необходимо любой ценой открыть способ доказательства, который позволит ей, в соответствии с ее исходным решением, утвердить последнее, продемонстрировать его плодотворность, универсализировать его так, чтобы сделать в принципе значимым для всякого разумного человеческого существа. Таким образом она должна будет выстроить этот автономный универсум мыслей, внутри которого надеется найти покой и удовлетворение разума и сердца.

Марсиаль Геру
Метод в истории философии
1
Эйфория, в которую погружается Ницше после каждого переживаемого им приступа с 1877 и по 1881 год, побуждает его всё пристальнее вглядываться в те силы, что проступают сквозь судороги его организма. Он предоставляет им полную свободу действий, сам же – возвращается к своим заметкам и подчиняет эти силы своему вокабуляру [vocabulaire]: так сцепляются, нанизываются одно на другое размышления на ту или иную историческую тематику, по поводу разных высказываний учёных или мыслителей, людей искусства, по поводу тех или иных политических решений. Все они – в зависимости от уровней [niveaux], которые они представляют – пассивно или активно, как кажется, указывают на те же силы, что ненадолго оставили в покое мозг Ницше и его организм: для гнева, нежности, раздражения или спокойствия, переживаемых им по случаю и по разным поводам, им заранее были подобраны расхожие наименования. Перевод [сил] в речь, в образы, размышления и опровержения – в нём подавленность или высвобождение, отток или приток сил находят только видимое пристанище. Вот наступает момент, когда силы спутываются, переплетаются между собой, накрывают друг друга, когда они отвлекаются, сильно уклоняются от цели. Её не достигают ни история, ни наука, ни творчество, ни даже различные формы искусства. Работа над рукописью прекращается, слова становятся расплывчатыми и новый, страшный приступ обрушивается на мозг Ницше.

Klossowski P. Nietzsche et le cercle vicieux. Paris: Mercure de France, 1969. P. 39.


Уединившись в дорогой его сердцу Италии, Ницше пишет (я это обожаю): «что мне до сих пор льстило, так это то, что старые торговки не успокаиваются, пока не выберут для меня самый спелый из их винограда. Надо быть до такой степени философом…». Это очень красиво, это смешно, безумнее и красивее некуда, потому что здесь нам открывается самое родовое призвание философии: если она действительно является тем, что о ней говорит Ницше, то есть, выставлением акта высказывания [l’exposition de l’énonciation] любого человека, того, кто просто готов быть собой, отказываясь смешивать себя с другим, и кто, по этой причине, способен выдержать истину как нечто ужасное, в таком случае философия обращена к кому угодно и узнаётся любым, вне зависимости от глубины его познаний и того, читает ли он что-то из философии или нет, ведь и в самом Ницше считывается что-то от этого неприкрытого выставления [себя], которое он смог выдержать не как, повторяю, от рождения или по призванию выдающаяся личность, но просто постольку, поскольку он согласился не проводить разрыв между говорящим и сказанным. Если вы не проводите этот разрыв, рыночные торговки отдадут вам свой самый спелый виноград. Я нахожу это великолепным. Ницше скажет это зимой 88-го, несколько позже он потеряет рассудок, если говорить об умопомрачении [effondrement] 3 января 1889 года, которое принято считать датой, когда Ницше впал в безумие. Так вот, этот момент – что существует родовое узнавание философии, если мы понимаем философию так, как понимает её он, – крайне важен, ведь 21 декабря 1888 года он пишет своей матери: «нет сегодня такого имени, которое произносилось бы с большим уважением и почётом, чем моё. Без имени, без титула, без знаков роскоши, все, начиная с уличных торговок, принимают меня здесь за настоящего принца»

Badiou A. Nietzsche. L'antiphilosophie I. 1992-1993.
1
2025/10/27 15:27:21
Back to Top
HTML Embed Code: