Фото-анонс завтрашнего отзыва: приёмы эргодической литературы 1968 года в ассортименте.
Прочитал эргодическую новеллу Willie Masters' Lonesome Wife Уильяма Гэсса – сложноустроенный коллаж из нескольких потоков сознания женщины по имени Бабс Мастерс, в которые ближе к финалу вливаются размышления самого писателя о фантазии и взаимодействии между автором, текстом и читателем (примеры аттракционов см. в посте выше).
Отличная книга, мне очень понравилась. В сравнении и с дебютным романом Omensetter's Luck, и со сборником ранней прозы In the Heart of the Heart of the Country новелла Willie Masters' Lonesome Wife является громадным прыжком вперед в экспериментальную литературу и постмодернистскую идеологию. Новелла дает пример, каким взрывным карнавалом форм и идей могло бы быть творчество Уильяма Гэсса в 70-80-е, если бы его не засосало в "Тоннель" и он не увлекся составлением сборников литературоведческих эссе вместо сочинения художки. Увы, засосало и увлекся, потому у нас есть только эта короткая, меньше 60 страниц, книга-манифест, синтезирующая взгляды автора на взаимосвязи человека и искусства.
В новелле Гэсс написал собственную версию мыслеблужданий Молли Блум из "Улисса" Джеймса Джойса, пользуясь всем спектром уже изобретенных авангардных литературных приемов и немножко добавив от себя. Начинает Бабс Мастерс, конечно же, со своих отношений с мужчинами до и во время выхода замуж за Вилли, мужиком не слишком любвеобильным, зато склонным к рукоприкладству, но очень быстро переходит к языковым вопросам: почему мужчины дают имена своим половым органам? почему бы женщинам не поступать так же? почему бы не называть человеческими именами любую часть тела? почему женщине в замужестве приходится полностью отказываться от своих имен и становиться "Миссис Вилли Мастерс"? и так далее. Все большая теоретизация межполового быта начинает намекать, что за парень на самом деле этот Вилли.
В начале текста чередуются отрывки из нескольких отдельных размышлений Бабс, различающихся шрифтами, далее следует аттракцион "пьеса с примечаниями", усложненный аналог теннисной техники из "Бесконечно шутки" Дэвида Фостера Уоллеса: комическая сценка об отрезанном члене испещрена звездочками комментариев, а комментарии такие длинные и их так много, что постепенно они выдавливают реплики актеров за поля страниц и уходят далеко вперед (а внутрь еще вставлен внезапный микрорассказ о любвеобильном солдате). Бабс когда-то играла в этой пьесе, и в примечаниях временами продолжаются ее раздумья о мужском и женском, а временами говорит скорее авторский голос о специфике театрального комизма.
Затем следует самая сложная часть новеллы: три одновременных потока сознания Бабс, соположенных на страницах верх-середина-низ, которые можно читать как по очереди (прочли верхушки, отлистали назад, прочли середку, отлистали назад, прочли нижнее), так и постранично. Здесь Гэсс экспериментирует с передачей музыкальности литературными средствами, к чему еще вернется в "Картезианской сонате": три разных по настроению и тематике текста составляют контрапункт симфонического мышления Бабс, которая осознает свою персонажность и подчиненность выдумщику-автору, частью чьего воображения она и является. Голос самого Гэсса (так вот кто такой "Вилли Хозяин"!) звучит все громче и в какой-то момент новелла превращается в эссе о значении воображения в творчестве писателя и сотворчестве читателя.
На этом аттракционы не заканчиваются, поскольку финальная четвертая часть, совмещающая авторский и персонажный голоса, напечатана на мелованной журнальной бумаге с пятнами от кофейных чашек. Во всей книге текст регулярно уступает место фотографиям красивого обнаженного женского тела – "плоти" Бабс как источника потоков ее сознания. В общем, все монтируется со всем. Таким образом Уильям Гэсс создает многосоставный объект искусства, где телесное/материальное и духовное/языковое перетекают друг в друга, стирая любые границы: между фантазией и реальностью, женским и мужским, письмом и чтением, условностью письменного кода и конкретикой фотографии. Как это и характерно для постмодернизма.
А в финале рекомендация: "Вы оказались внутри искусства – вернитесь в жизнь".
Отличная книга, мне очень понравилась. В сравнении и с дебютным романом Omensetter's Luck, и со сборником ранней прозы In the Heart of the Heart of the Country новелла Willie Masters' Lonesome Wife является громадным прыжком вперед в экспериментальную литературу и постмодернистскую идеологию. Новелла дает пример, каким взрывным карнавалом форм и идей могло бы быть творчество Уильяма Гэсса в 70-80-е, если бы его не засосало в "Тоннель" и он не увлекся составлением сборников литературоведческих эссе вместо сочинения художки. Увы, засосало и увлекся, потому у нас есть только эта короткая, меньше 60 страниц, книга-манифест, синтезирующая взгляды автора на взаимосвязи человека и искусства.
В новелле Гэсс написал собственную версию мыслеблужданий Молли Блум из "Улисса" Джеймса Джойса, пользуясь всем спектром уже изобретенных авангардных литературных приемов и немножко добавив от себя. Начинает Бабс Мастерс, конечно же, со своих отношений с мужчинами до и во время выхода замуж за Вилли, мужиком не слишком любвеобильным, зато склонным к рукоприкладству, но очень быстро переходит к языковым вопросам: почему мужчины дают имена своим половым органам? почему бы женщинам не поступать так же? почему бы не называть человеческими именами любую часть тела? почему женщине в замужестве приходится полностью отказываться от своих имен и становиться "Миссис Вилли Мастерс"? и так далее. Все большая теоретизация межполового быта начинает намекать, что за парень на самом деле этот Вилли.
В начале текста чередуются отрывки из нескольких отдельных размышлений Бабс, различающихся шрифтами, далее следует аттракцион "пьеса с примечаниями", усложненный аналог теннисной техники из "Бесконечно шутки" Дэвида Фостера Уоллеса: комическая сценка об отрезанном члене испещрена звездочками комментариев, а комментарии такие длинные и их так много, что постепенно они выдавливают реплики актеров за поля страниц и уходят далеко вперед (а внутрь еще вставлен внезапный микрорассказ о любвеобильном солдате). Бабс когда-то играла в этой пьесе, и в примечаниях временами продолжаются ее раздумья о мужском и женском, а временами говорит скорее авторский голос о специфике театрального комизма.
Затем следует самая сложная часть новеллы: три одновременных потока сознания Бабс, соположенных на страницах верх-середина-низ, которые можно читать как по очереди (прочли верхушки, отлистали назад, прочли середку, отлистали назад, прочли нижнее), так и постранично. Здесь Гэсс экспериментирует с передачей музыкальности литературными средствами, к чему еще вернется в "Картезианской сонате": три разных по настроению и тематике текста составляют контрапункт симфонического мышления Бабс, которая осознает свою персонажность и подчиненность выдумщику-автору, частью чьего воображения она и является. Голос самого Гэсса (так вот кто такой "Вилли Хозяин"!) звучит все громче и в какой-то момент новелла превращается в эссе о значении воображения в творчестве писателя и сотворчестве читателя.
На этом аттракционы не заканчиваются, поскольку финальная четвертая часть, совмещающая авторский и персонажный голоса, напечатана на мелованной журнальной бумаге с пятнами от кофейных чашек. Во всей книге текст регулярно уступает место фотографиям красивого обнаженного женского тела – "плоти" Бабс как источника потоков ее сознания. В общем, все монтируется со всем. Таким образом Уильям Гэсс создает многосоставный объект искусства, где телесное/материальное и духовное/языковое перетекают друг в друга, стирая любые границы: между фантазией и реальностью, женским и мужским, письмом и чтением, условностью письменного кода и конкретикой фотографии. Как это и характерно для постмодернизма.
А в финале рекомендация: "Вы оказались внутри искусства – вернитесь в жизнь".
Прослушал сборник рассказов "Пир" Владимира Сорокина – хрестоматию стилей, приемов и мотивов автора, концептуально объединенную темой еды. В ассортименте представлены и ужасное насилие, и расчлененка, и людоедство, и обильные испражнения, и порнуха, и буквализация языковых метафор в декорациях Российской Империи, СССР, России рубежа тысячелетий и неопределенного будущего.
Скучная книга, мне не понравилась. В "Пире" Сорокин просто повторяет темы, ходы и модели построения образов из предыдущих книг, так что из всего предложенного меню стоит читать разве что "Настю", потому что это единственный повтор лучше оригинала (романа "Роман"), и "Ю", потому что это единственная история с сюжетом и мыслью. Значительная часть остального в сборнике подобна обрезкам, возникшим из-за стилистической инерции после сочинения той или иной ранней, периода накопления авторского капитала, работы. "Concretные" – послед первой части "Голубого сала", "Лошадиный суп" – продолженная версия "Тридцатой любви Марины" на сюжет "Не те отношения" Мамлеева, "Зеркаlо" – сгущенная вариация первой части "Нормы", "Пепел" – сокращенные "Сердца четырех", "Сахарное воскресенье" – приквел к гламурно-советской части "Голубого сала".
Прочее тоже ничего неожиданного не предлагает – и это у автора, известного именно неожиданными (впечатляющими, пугающими, отвращающими) преобразованиями привычных художественных текстов. "Аварон" сочленяет детскую литературу и 1937 год ради сцены с фиолетовым Червем в мавзолее Ленина. "Банкет" утомительно пародирует поваренную книгу несъедобными рецептами. "День русского едока" будто бы отвечает на "Generation П" Пелевина сорокинской версией телевизионной реальности России 90-х, туда же идет "Машина". "Жрать!" – облако тэгов всего предыдущего творчества автора, откуда он черпает стили и декорации для составления текст-салатов из литературной нарезки и порно-копро-како-соуса. Единственная новинка на всю книгу – умильный автопортрет "Моя трапеза", в отличие от всего прочего, ничем не изуродованный и не измазанный (так мы узнали, что хотя бы себя Владимир Георгиевич любит).
В "Пире" Сорокин вновь подтверждает, что он не столько писатель, сколько художник: в подавляющем большинстве случаев он не ставит перед собой цель рассказать историю, так как его интересует создание суггестивных картин. Отсюда знаменитый постулат "Это только буквы на бумаге" – Сорокин уподобляет слова краскам, освобождает их в акте творчества от нормальных человеческих смыслов и уравнивает между собой: ценностной разницы между нежным девичьим сердцем и кучкой кала нет так же, как между розовым и коричневым (а уж что там читатель в этих картинах увидел – это дело читателя, художник-провокатор никакой ответственности за читательские впечатления не несет!). Поэтому в короткой прозе "Пира" сюжет или вовсе отсутствует, или вторичен-третичен, ведь метод Сорокина требует все показывать и ничего не рассказывать, потому что автору рассказывать нечего, а читатели сами себе все додумают и дорасскажут. При этом своим постулатом Сорокин противостоит интерпретациям, делает их принципиально чуждыми его текстам – там, где Уильям Гэсс и Роберт Кувер призывали читателя к сотворчеству, Владимир Георгиевич холодно требует "Мои полотна руками не трогать".
До "Пира" читательский интерес к книгам Владимира Сорокина состоял в наблюдении за тем, какую еще книжную традицию автор препарирует, обессмыслит и начинит отвратительным: дворянскую XIX века, советскую разных эпох, постперестроечную? И как именно, какой конкретно какографии во что добавит? В сборнике же выяснилось, что все варианты перебраны, верхи и низы двух последних столетий российской литературы равномерно обгажены, а больше гадить не на что, остаются лишь самоповторы. В раннем творчестве у автора был только один неудачный роман – "Роман", и потому обновляющая его "Настя" получилась по-настоящему мощным и омерзительным уродованием русской классики (пожалуй, с "Насти" стоит начинать знакомство с Сорокиным, чтобы понять сразу все). Все же остальное, за вычетом поэтичного "Ю", вызвало у меня только скуку.
Скучная книга, мне не понравилась. В "Пире" Сорокин просто повторяет темы, ходы и модели построения образов из предыдущих книг, так что из всего предложенного меню стоит читать разве что "Настю", потому что это единственный повтор лучше оригинала (романа "Роман"), и "Ю", потому что это единственная история с сюжетом и мыслью. Значительная часть остального в сборнике подобна обрезкам, возникшим из-за стилистической инерции после сочинения той или иной ранней, периода накопления авторского капитала, работы. "Concretные" – послед первой части "Голубого сала", "Лошадиный суп" – продолженная версия "Тридцатой любви Марины" на сюжет "Не те отношения" Мамлеева, "Зеркаlо" – сгущенная вариация первой части "Нормы", "Пепел" – сокращенные "Сердца четырех", "Сахарное воскресенье" – приквел к гламурно-советской части "Голубого сала".
Прочее тоже ничего неожиданного не предлагает – и это у автора, известного именно неожиданными (впечатляющими, пугающими, отвращающими) преобразованиями привычных художественных текстов. "Аварон" сочленяет детскую литературу и 1937 год ради сцены с фиолетовым Червем в мавзолее Ленина. "Банкет" утомительно пародирует поваренную книгу несъедобными рецептами. "День русского едока" будто бы отвечает на "Generation П" Пелевина сорокинской версией телевизионной реальности России 90-х, туда же идет "Машина". "Жрать!" – облако тэгов всего предыдущего творчества автора, откуда он черпает стили и декорации для составления текст-салатов из литературной нарезки и порно-копро-како-соуса. Единственная новинка на всю книгу – умильный автопортрет "Моя трапеза", в отличие от всего прочего, ничем не изуродованный и не измазанный (так мы узнали, что хотя бы себя Владимир Георгиевич любит).
В "Пире" Сорокин вновь подтверждает, что он не столько писатель, сколько художник: в подавляющем большинстве случаев он не ставит перед собой цель рассказать историю, так как его интересует создание суггестивных картин. Отсюда знаменитый постулат "Это только буквы на бумаге" – Сорокин уподобляет слова краскам, освобождает их в акте творчества от нормальных человеческих смыслов и уравнивает между собой: ценностной разницы между нежным девичьим сердцем и кучкой кала нет так же, как между розовым и коричневым (а уж что там читатель в этих картинах увидел – это дело читателя, художник-провокатор никакой ответственности за читательские впечатления не несет!). Поэтому в короткой прозе "Пира" сюжет или вовсе отсутствует, или вторичен-третичен, ведь метод Сорокина требует все показывать и ничего не рассказывать, потому что автору рассказывать нечего, а читатели сами себе все додумают и дорасскажут. При этом своим постулатом Сорокин противостоит интерпретациям, делает их принципиально чуждыми его текстам – там, где Уильям Гэсс и Роберт Кувер призывали читателя к сотворчеству, Владимир Георгиевич холодно требует "Мои полотна руками не трогать".
До "Пира" читательский интерес к книгам Владимира Сорокина состоял в наблюдении за тем, какую еще книжную традицию автор препарирует, обессмыслит и начинит отвратительным: дворянскую XIX века, советскую разных эпох, постперестроечную? И как именно, какой конкретно какографии во что добавит? В сборнике же выяснилось, что все варианты перебраны, верхи и низы двух последних столетий российской литературы равномерно обгажены, а больше гадить не на что, остаются лишь самоповторы. В раннем творчестве у автора был только один неудачный роман – "Роман", и потому обновляющая его "Настя" получилась по-настоящему мощным и омерзительным уродованием русской классики (пожалуй, с "Насти" стоит начинать знакомство с Сорокиным, чтобы понять сразу все). Все же остальное, за вычетом поэтичного "Ю", вызвало у меня только скуку.
Февральские чтения завершил ещё одной эргодической книгой - дебютным романом Рэймона Федермана Double or Nothing о безуспешной попытке рассказать историю о себе любимом в духе "Тристрама Шенди" Стерна и "Мэлон умирает" Беккета. Книга такая, что без фотографий страниц о ней никак не рассказать, поэтому полюбуйтесь) сам отзыв будет попозже