Telegram Web Link
Фёдор Сваровский

ПОРА ОБРАТИТЬ ВНИМАНИЕ

пора обратить внимание на лягушек
они говорят правду
среди цветущих вишневых и
сливовых деревьев
поют о комарах и пробегающих мимо котах хорьках и что важно
о водяных пауках

рай да и только
пока жизнь превращается
в то чего мы не
хотели

поэтому мы решили уменьшится
уйти в заросли на той стороне ручья

там в густой траве
продолжая уменьшаться
мы наблюдаем расширяющуюся вселенную
которой уже
практически нет конца
а времени ещё предостаточно
В записных книжках Лидии Гинзбург, вторая половина 1920-х:

«Л. В. Щерба рассказал, что Бодуэн де Куртенэ вычеркивал в работах своих учеников тире, которое он называл «дамским знаком». Вслед за Бодуэном Щерба полагает, что тире, равно как и подчеркивания (в печати курсив), попало в литературу из эмоциональных форм: письма, дневника. «Сейчас письма не пишут. А прежде писали много, особенно женщины, — и многие очень хорошо писали». Он усматривает в употреблении тире и курсивов признак нелогичности или лености пишущего, который пользуется не прямыми, а добавочными средствами выражения мысли.

Я очень огорчилась — при моей орфографической бездарности тире было единственным знаком, кое-что говорившим моему уму и сердцу. Неужели у меня «дамская психология»!! Корн. Ив. Чуковский дал мне как-то менее уничижительное толкование этому пристрастию: «Тире — знак нервный, знак девятнадцатого века. Невозможно вообразить прозу восемнадцатого века, изобилующую тире».

Недавно вспоминала этот фрагмент в разговоре об интеллектуалках и исследовательницах в XX веке. Иногда кажется, что они были гораздо более свободны, чем их предшественницы, но вот авторитетный ученый что-то обронил — и тебе уже неловко быть «дамой», неловко иметь «эмоции».
"Мы нашли большой муравейник под елью. Сначала мы думали, – это просто куча сора и старой хвои, а не муравьиный город: ни одного муравья не было видно.
Теперь снег сошел с кучи, и муравьи вылезли погреться на солнышке. После долгого зимнего сна они совсем обессилели и лежали на муравейнике липкими черными комьями.
Мы слегка потревожили их палочкой, а они едва могли пошевельнуться. У них не было даже сил отстреливаться от нас едкой муравьиной кислотой.
Пройдет еще несколько дней, пока они снова примутся за работу".

Виталий Бианки, "Лесная газета". Настроение – перезимовавший муравей
Юрий Лотман, «Не-мемуары», 1/4:

«Я шел по линии, где-то пересеченной осколком, продвигался через эту кашу чернозема, воды и льда и попал под густой, сконцентрированный обстрел. Не помню, какими словами я выражал свои чувства, но могу представить, что это была та лексика, которую лингвисты иногда именуют экспрессивной. Пришлось лечь в грязь на какую-то корягу. Осколки и комья мокрой грязи шлепались вокруг.

В это время по воде и грязи, подымая фонтаны, прямо на меня выбежал большой, весь залепленный грязью, заяц. Ему не везло, как и мне: он влево — и мина падает влево, он в другую сторону — и туда проклятая. Видимо, совершенно одурев, он, брызгая водой и грязью, побежал прямо на меня и встал, почти упершись носом в мой нос (очень может быть, что глаза у меня были скошены, как у него). Мы в недоумении уставились друг на друга.

Помню, меня поразила мысль, что заяц, очевидно, думает то же самое, что и я: «Какая гора железа направлена сюда с единственной целью меня ухлопать». Эта же мысль мелькала и у меня, правда с некоторым оттенком гордости, — испытывал ли заяц гордость, сказать не могу.

Одна мина упала совсем рядом и совершенно завалила нас водой и грязью. Заяц, видимо решив, что это уж слишком, бросился по воде в сторону. Я подумал, что он, пожалуй, прав и это место лучше покинуть, потому что оно, видимо, противнику понравилось. Бежать было невозможно, я побрел. Обернувшись невзначай, я увидел, что заяц тоже бредет, но вприпрыжку, с трудом вытягивая ноги из грязи (думаю, зоологи никогда не видели зайца в таком виде). Я подмигнул ему, и мне показалось, что он улыбнулся. Больше мы не встречались».
Юрий Лотман, «Не-мемуары», 2/4:

«...В степи во время бомбежки я встретился с солдатом из другого дивизиона нашего полка — донским казаком. Вскоре он подобрал в степи брошенную кем-то замученную лошадь и сел на нее. Лошадь, как и я, еле переставляла ноги, и мы с ней шли пешком, а он — верхом. Всю дорогу мы рассуждали, почему война для нас так неудачно складывается. Мой спутник выражал свою мысль приблизительно в следующих словах: «Ты, Юрка, не сердись, а евреи тут виноваты. Нет, ты не думай, я это не в фашистском духе и, знаешь, этих предубеждений у меня нету, но посуди сам. Вот немцы к войне готовились, а мы что — мы фестивали делали, кино лучшее в мире выпускали, Ойстрах на скрипочке пилил — и все евреи. Не, знаешь, у меня предрассудков нету, но лучше б было в это время не скрипочками заниматься». Я не разделял его взглядов и стремился ему объяснить, что идет война между фашизмом и антифашизмом, а антифашизм предполагает ренессанс — развитие искусства. На что он отвечал: «Вот и доренессансились. что немцы на Дону, туды-перетуды твой ренессанс!» Но, в общем, мы двигались дружно. Разошлись мы только когда темной южной ночью вышли на Дон».

«...Мы переплыли. Я вылез из лодки и пошел с чувством переходящей все пределы усталости и ожидая, что здесь, на берегу, я сейчас натолкнусь на прочную нашу оборону. Там я получу данные о дальнейшем маршруте. Никакой обороны не было. По этому берегу, как и по тому, бродили отдельные солдаты. Куда идти — было совершенно непонятно. Я лег на мокрый береговой песок и уснул, кажется, прежде, чем успел опустить голову. Сколько я проспал — не знаю. Потом я встал и пошел на восток, надеясь, что все-таки на какую-то оборону натолкнусь. Не может же быть, что фронт совершенно голый.

Дон в этом месте течет несколькими то сливающимися, то расходящимися потоками. У меня не было сил искать какие-либо места перехода. Я шел по прямой вброд, один за другим преодолевая довольно глубокие параллельные рукава. Было совершенно пустынно. Сил не было абсолютно, но я нашел способ их поддерживать: я шел и стрелял трассирующими патронами в небо, один за другим. Это каким-то странным образом позволяло пересилить чувство потерянности. При этом я во весь голос дико выкрикивал самые непечатные ругательства. Смесь выстрелов и моей дикой ругани странным образом поддерживала. Наконец, я перешел последний приток, бухнулся на землю и снова тут же уснул. Переправа через Дон была закончена».
Юрий Лотман, «Не-мемуары», 3/4:

«Это было в сорок третьем году в северном Донбассе. На фронте было относительное затишье, наблюдательный пункт был километрах в двух от передовой, и мы решили воспользоваться этим, чтобы избавиться от вшей. Для этого мы с той стороны наблюдательного пункта, которая была закрыта от передовой стеной сгоревшего дома, устроили «бочку». Первым повесил свою гимнастерку, брюки и белье командир батареи, а когда содержимое прокалилось, в бочку повесил свое добро командир взвода Иващенко. Человек непривычный, городской и культурный, он страшно не выносил вшей. Раздевшись догола, оставив только сапоги, он все повесил в бочку, а нам только приговаривал: «Жарь их, сволочей, жарь!» Мы и раскалили бочку. Но, видимо, искры подымались слишком высоко, и вдруг невдалеке упал сначала один снаряд, другой — немцы явно делали пристрелку, а затем начался довольно густой обстрел. Мы залезли в ровик. Бедный Иващенко влез туда как был — в чем мать родила, в сапогах и с партбилетом, который он догадался вынуть из кармана, в руках. Он выглядел не очень торжественно, и мы, не стесняясь, иронизировали над положением своего командира. Когда обстрел кончился и можно было вылезти, Иващенко бросился к бочке: увы, все сгорело. На дне бочки лежал только расплавившийся гвардейский знак, который лейтенант забыл свинтить. Иващенко сидел в сапогах, голый, с партбилетом и гвардейским знаком в руках и, страшно злой, материл немцев, войну и нас, как он считал, неправильно повесивших белье.

Пришлось звонить на батарею, чтобы немедленно принесли кальсоны, штаны и другое имущество лейтенанту. Но когда по линии пошло, что с наблюдательного пункта для Иващенко требуют кальсоны, это вызвало новую волну солдатских шуток. К чести лейтенанта следует сказать, что когда, наконец, имущество было принесено и с ним от старшины бутыль водки, то настроение его исправилось и он выражал громко радость, что не сгорел орден Красной Звезды».
Юрий Лотман, «Не-мемуары», 4/4:

«Наступил вечер, и мы вдруг неожиданно поняли, что война кончилась. Это было странно — более точного слова найти не могу. Наверно, так себя чувствует младенец, когда он родился: привычной ситуации нет, а что делать — он не знает.

Выпить с американцами нам тогда не удалось — это случилось на несколько дней позже. Мы где-то достали очень слабого, кислого домашнего яблочного вина и на безлюдном и уже совершенно безопасном берегу в темноте его пили. И тут случилось нечто странное.

Общее настроение все эти годы, как я говорил, было бодрым. Бывала усталость, проклятья, иногда энергию и силу приходилось поддерживать длинной и изощренной матерщиной (очень помогает). Вообще — никакой идиллии. Но это было нечто совсем иное по сравнению с тем, что случилось с нами сразу же после окончания войны. Стало почему-то очень грустно,

В ряде фильмов, изображавших конец войны, на экране всегда появлялись кадры торжественной встречи фронтовиков с вынесшими все тяготы их девушками и семьями. Но между окончанием войны и даже первыми незначительными демобилизациями прошли месяцы. Это были самые тяжелые месяцы.

Мы стояли в чем-то вроде негустого лесочка. Нас не допекали занятиями (обычная мука солдата в небоевых условиях), мы были свободны. Мы даже могли, когда хотели, пойти в ближайшую немецкую деревню или в очень милый близлежащий городок. Но вдруг, и казалось без видимой причины, нас охватила гнетущая смертная тоска — не скука, а именно тоска. Мы пили по-мертвому и не пьянели. Приходилось вспоминать и давать себе отчет в том, что в эти годы старательно забывалось.

В соседнем полку был скучноватый пожилой человек из запасников, выполнявший отнюдь не уважаемую нами роль какого-то мелкого политработника. Он был немножко пьян. Подсел ко мне и, рыдая (до этого между нами не было никакой близости) и утирая локтем сопли, заговорил со мной на «ты». Начал рассказывать, что у них сожгли деревню, что дети у тетки, а где жена, он до сих пор не знает. А мне и самому было что вспомнить, хотя я этого ему не рассказывал (это было запрятано слишком глубоко)»

Вообще очень советую «Не-мемуары». В них есть воспоминания Лотмана не только о войне, но и о гражданской жизни — до и после. И Ленинград, и Тарту, и хорошее, и быт, но и репрессии и борьба с космополитизмом тоже.
Издательство "Детская литература", 1982, иллюстратор Евгений Мешков. Какие снегири классные!
А вот рассказ Сергея Алексеева "Снегирь" из книги, иллюстрация к которому, очевидно, вынесена на обложку:

В Горках, гуляя по парку, Владимир Ильич часто подходил к одному и тому же месту. Высокая ель здесь росла, берёзка, у самой берёзки - кусты.
Придёт Владимир Ильич, остановится, подымет голову вверх. Стоит долго-долго. Всё смотрит.
Что же такое там?
Снегири.
Зима. Запорошило кругом дорожки. Ёлки в шубках стоят из снега. Разлетелись птицы. Остались в парке одни снегири. Зиме они даже рады.
Смотрит Владимир Ильич на забавных красивых птиц. Вот с розовой грудкой сидит снегирь. Вот ещё один с розовой. А вот прилетел и третий - с красной, как знамя, грудкой. Сразу видать - озорник и проказник: на головке сбились перышки в хохолок. Приметил его Владимир Ильич. И снегирь был неглупый - сообразил, что Ленину именно он больше других понравился.
Привыкли птицы к приходам Ленина. Знают: то хлебных крошек принесёт для них Владимир Ильич, а то и самое вкусное - горсть конопляного семени.
Утро. Едва рассветёт - тут как тут уже снегири. Ждут, когда же появится Ленин.
Вообще снегири непоседы. Эти, однако, прижились.
Любуется Ленин на птичку с красной, как знамя, грудкой. Уж больно потешный снегирь. Сядет на ветку, грудку расправит, головку подымет: смотри, мол, Владимир Ильич, - правда, я самый красивый?
- Правда, - ответит Ленин.
Резвится снегирь: прыг-скок, прыг-скок, с ветки на ветку, с берёзки на ёлку, с ёлки на куст. То вспорхнёт, то снова присядет. Пронесётся у Ленина над головой, бухнется в снег и снова спешит на ветку. Скосит головку, на Ленина с ветки смотрит: вот я какой! Правда, я самый проворный?
Но однажды, гуляя по парку, Владимир Ильич не застал на месте весёлого снегиря. Походил Ильич по другим дорожкам, вернулся - снова нет снегиря.
Забеспокоился Ленин:
- Что же случилось?
А дело в том, что попался снегирь в силок. Поймал его мальчишка Егорка Исаев. Поймал, посадил в клетку, повесил в избе. Томится снегирь в неволе.

Не обнаружил нигде Владимир Ильич снегиря, зато повстречал Егорку. Мальчик снова пришёл сюда, в парк, и снова силки расставил.
Глянул Владимир Ильич на Егорку, на огромный отцовский треух, на огромные дедовы валенки.
- Ты не видел здесь снегиря с красной пушистой грудкой?
"Видел", - хотел, было сказать Егорка. Но тут же подумал: а что, если Ленин спросит: "Так, где же снегирь?"
- Нет, не видел, - сказал Егорка.
- Неужели замёрз снегирь? - тревожится Ленин.
"Да он же сидит в тепле", - хотел, было сказать Егорка. Но тут же осёкся.
Потупил глаза мальчишка. Ясно Егорке - очень расстроен Ленин.
- Замёрз, замёрз, - сокрушается Ленин. - Или кошка его схватила.
Не сдержался Егорка.
- Нет,- замахал головой.- Нет. Он живой. Он прилетит.
- Прилетит?!
- Прилетит, прилетит! - закричал Егорка.
Пришёл Владимир Ильич на следующий день к берёзке. Смотрит - прав оказался Егорка, сидит на кустах снегирь. А под берёзкой стоит Егорка.
Посмотрел Ильич на снегиря, посмотрел на мальчишку, широко улыбнулся.
- Здравствуй, - сказал Егорке. - Здравствуй, - сказал снегирю. - Где же ты пропадал?
Раскрыл снегирь свой короткий клюв, на Егорку с берёзки глянул.
Похолодело в душе у Егорки. Выдаст его снегирь, вот возьмёт и всё Владимиру Ильичу расскажет.
Однако снегирь смолчал. Понял: не такой уж противный Егорка мальчик. Зачем же зря выдавать Егорку.
Слава Солдатов у себя написал про рассказ о Дзержинском "такой же степени агиографичности"; я нашла этот рассказ и спешу поделиться, он потрясающий
Юрий Герман*, "Картошка с салом" (из цикла "Рассказы о Дзержинском")

Страна голодала, голодали и чекисты. В доме на Лубянке большими праздниками считали те дни, когда в столовой подавали суп с кониной или рагу из конины. Обедал Дзержинский вместе со всеми - в столовой - и сердился, когда ему подавали отдельно в кабинет.
- Я не барин, - говорил он, - успею сходить пообедать. Но часто не успевал и оставался голодным. В такие дни чекисты старались накормить его получше - не тем, что было в столовой.

Один чекист привез как-то восемь больших картофелин, а другой достал кусок сала. Картошку почистили, стараясь шелуху срезать потоньше. Эту шелуху сварили отдельно и съели - тот чекист, что привез картошку, и тот, который достал сало. А очищенные картошки порезали и поджарили на сале. От жареного сала по коридору шел вкусный запах. Чекисты выходили из своих комнат, нюхали воздух и говорили:
"Невозможно работать. Такой запах, что кружится голова". Постепенно все узнали, что жарят картошку для Дзержинского. Один за другим люди приходили в кухню и советовали, как жарить. "Да разве так надо жарить, - ворчали некоторые. - Нас надо было бы позвать, мы бы научили". "Жарят правильно", - говорили другие. "Нет, неправильно", - возражали третьи. А повар вдруг рассердился и сказал:
- Уходите отсюда все. Двадцать лет поваром служу - картошку не зажарю? Уходите, а то я нервничаю.
Наконец картошка изжарилась. Старик курьер понес ее так бережно, будто это была не картошка, а драгоценность или динамит, который может взорваться.
- Что это? - спросил Дзержинский.
- Кушанье, - ответил курьер.
- Я вижу, что кушанье, - сердито сказал Дзержинский, - да откуда картошку взяли? И сало. Это что за сало? Лошадиное?
- Зачем лошадиное, - обиделся курьер. - Не лошадиное, а свиное. Дзержинский удивленно покачал головой, взял было уже вилку, но вдруг спросил:
- А другие что ели?
- Картошку с салом, - сказал курьер.
- Правда?
- Правда.
Дзержинский взял телефонную трубку и позвонил в столовую. К телефону подошел повар.
- Чем сегодня кормили людей? - спросил Дзержинский. Повар молчал.
- Вы слушаете? - спросил Дзержинский.
- Сегодня на обед была картошка с салом, - сказал повар.
Дзержинский повесил трубку и вышел в коридор. Там он спросил у первого же встреченного человека:
- Что вы ели на обед?
- Картошку с салом, Феликс Эдмундович.
Еще у двух людей Дзержинский спросил, что они ели.
- Картошку с салом.
Тогда он вернулся к себе и стал есть.
Так чекисты обманули Дзержинского.

*Автор рассказа, кстати - отец Алексея Германа, автор сценария к "Моему другу Ивану Лапшину"
почему-то сегодня вспомнился цикл екатеринбургского поэта Станислава Курашева «Несколько стихотворений Дочери Хрусталя». Я несколько лет назад наткнулась на этот цикл совершенно случайно, но он очень меня впечатлил: в нем были злые пронзительные верлибры, сочиненные от лица живущей в какой-то антиутопии молодой радикалки. Например:

зима навсегда
мне пятнадцать лет и пятнадцать лет
на территории Нижних Кварталов
17 градусов зимошкалы Роммеля
у всех у нас у всех нету денег
платить налоги департаменту Летопогоды
а на территории Кварталов Центра
всегда 25 градусов летошкалы Роммеля
моё имя - Дочь Хрусталя
я не хочу быть прозопоэтом
писать цифровым кодом так как они
мне некому сказать мои слова
все абсолютно со всеми во всём согласны
жизнь так прекрасна ах да конечно очень
прекрасна улыбки одни сплошные улыбки
сегодня суббота Зелёных Зрачков Бронзы
я одна не ношу браслет этой недели
что такое всегда говорить правду
что такое пускать стрелу прямо
стеклограницы Нижних Окраин
с этой стороны все покрыты льдом
я дышу на лёд прикасаюсь к нему губами
я пишу зеркаальные буквы зазер
каальному маю июню июлю августу
посмотрите люди вы больше не люди
посмотрите люди вы больше не люди
18 декабря 2277 г.

Или:

зимовали звери за закрытой дверью
затопил им печку добрый господин
накормил их хлебом молоком и кашей
смыл кровоподтёки с почерневших спин

на дворе присыпал снегом признаки погони
отпечатки красной крови хрупкие следы
и осталось на задворах лишь пространство ночи
и молчание высокой северной звезды

только всё напрасно я ворвалась смертью
сквозь стальные двери сквозь окнорешётки
и украсила ресницы их горячей кровью
распорола животы и разгрызла глотки

ну и что ты плачешь глупый добрый мальчик
что ты знаешь о законах месяца февраль
я оставлю в твоём сердце кристаллический осколок
в твоём доме теперь будет зимовать хрусталь
27 июня 2279 г.

Помню, меня при первом знакомстве с циклом тогда заворожила возможность реконструировать вымышленный мир, стоящий за этими стихами, такая своего рода археология. Сейчас, пока их искала, узнала, что Станислав Курашев умер пять лет назад, в январе 2016-го.

Весь цикл можно прочесть тут: https://polutona.ru/printer.php3?address=0708175208
На днях неожиданно для себя ознакомилась с полным текстом стихотворения "Думы беглеца на Байкале" сибирского поэта Дмитрия Давыдова, которое со временем стало известной песней каторжан "Славное море — священный Байкал". В стихотворении обнаружены три великолепные строфы о качестве славного корабля — омулёвой бочки, которыми невозможно не поделиться
Ура, мой большой текст о «красной» драматургии времен Гражданской войны вышел на этой неделе в онлайн-журнале Sreda фонда V-A-C. Я хочу подробнее рассказать о том, как устроен этот материал, потому что это очень важная для меня работа.

Несколько лет назад я начала собирать разные смешные и безумные истории из жизни российского театра начала XX века. У меня нет театроведческого образования — я литературовед, увлекшаяся когда-то художественной критикой и театром, и многое я изучала самостоятельно. Еще я все-таки панк, поэтому в любом искусстве маргиналы и аутсайдеры мне обычно интереснее, чем лидеры и иконы.

Из этого коллекционирования три года назад вырос мой текст о режиссере-трикстере Николае Евреинове для радикального альманаха «КРОТ». Потом ребята из редакции «КРОТа» предложили мне написать о ЛЕФовце Борисе Арватове — так началось мое знакомство с практиками революционного театра начала 1920-х. Тема меня увлекла. Когда редактор Феликс Сандалов, с которым мы работали над этими текстами, предложил мне написать о чем-нибудь weird russian уже для «Среды», я выбрала эксцентричный протосоветский театр. Так появилась большая статья «После утопии», которую я выкладывала здесь полгода назад.

В то время для меня было важно рассказывать читателям какие-то увлекательные истории, делиться кунштюками и историческими анекдотами из жизни своих героев, которые удается найти за время работы. Я старалась делать незанудный и ненаукообразный нон-фикшн, который был бы интересен всем тем, кто обычно не особенно-то и задумывается о театре. Мне хотелось бы, чтобы после моих текстов людям становились интересны эти сюжеты, захотелось почитать более авторитетных авторов. Большого оригинального исследования я не проводила и работала по большей части с монографиями советских и российских театроведов.

С «Красной драмой» вышла уже другая история. Хотя мне по-прежнему важно собирать забавные артефакты и не занудничать, исследовательская составляющая в этом тексте сильнее. Я много времени провела в РГБ, перебирая пьесы времен Гражданской войны, осуществила свою давнюю мечту и наконец-то поработала с рукописью — пьесой Александра Вермишева «Праздник Сатаны», эффектной антиутопией про капитализм в стихах. Собственно, идея написать о революционной драматургии у меня возникла во многом благодаря этой пьесе — я нашла в одной из исследовательских работ упоминание о ней, и мне захотелось найти и прочесть этот текст. С поисков для меня и началось большое интеллектуальное приключение, отраженное в статье (кстати, Томас Кэмпбелл опять классно перевел ее на английский, я человек простой и бесхитростно таю от штучек вроде " A.M. Peshkov aka Maxim Gorky").

Многое из собранного материала, увы, не вошло в финальный вариант текста (у коллег из «Среды» все-таки есть формат), в том числе — несколько программных пьес, без разговора о которых редко обходятся академические работы. Хотя, как я уже говорила, забытые герои и ноунеймы мне все-таки интереснее — я подумала, что телеграм как раз дает возможность рассказать о многих не вошедших в статью историях. Так что я буду выкладывать здесь некоторые из них под тэгом #краснаядрама.
Александр Неверов Бабы (1920).pdf
25 MB
например, мне очень хочется подробнее рассказать о пьесе самарского писателя Александра Неверова «Бабы». Это жестокая драма о жизни крестьянок в 1916 году, в тексте много насилия и безысходности, напоминающих о немецком экспрессионизме или о «Власти тьмы» Толстого. Одна из центральных героинь пьесы, в частности, страдает от свекра-снохача, который домогается ее, пока муж на фронте. Чтобы отвести от себя подозрения, когда сын возвращается домой на побывку, свекор выставляет девушку перед ним в дурном свете, ее избивают, грозятся убить.

При всей своей натуралистичности «Бабы» — опосредованно агитационный текст: описывая ужас жизни крестьянок до революции, автор вкладывает в их разговоры рассуждения о необходимости эмансипации женщин, изображает и эмансипированную героиню. Еще там есть интересные эпизоды, в которых показана связь между домашним, полицейским и государственным насилием. Сегодня это очень интересно читается, рекомендую. Можно прочесть пьесу онлайн, можно скачать файл с ней

#краснаядрама
хорошее стихотворение Тойво Щербакова
Forwarded from ibuprofen latte
Вновь повторяющийся мотив:
Море неинтересно.
В лодке полно воды,
Мокро, темно и тесно.

Не загорится от ярких снов
Мыслей сырая ветка.
Тихо плетёт паук
Саваны малым деткам.

Тонет, не вспомнив огней портá,
Лодка, сложивши вёсла.
Делают вид, что спят,
Кроткие чьи-то сёстры.

И удивленно наверх глядит,
В бездне навеки тая,
Брат, не успев шепнуть
Заговор-ключ от рая.

!! Тщательно осмотрите
Складки одежды, рыбацкие сети —
Витрувианскую эту тоску
Вытрясти надо скорей ¡¡

Что до рассвета случилось — стыдно,
После — уже окей.
теперь — и несколько моих текстов в столбик, простите:

1.
мы были жар-птицами мы горели
пока продолжается ночь и играют ребята из «Дома моделей»
и музыка падала в чёрную воду ноябрьской реки
смотри, у меня плавники

чешуя, кисея, жемчуга.
не замерзают кисельные берега
в мире подводном утопленному комиссару
нужно спасать город Китеж от классового врага

а дочь Лизавета успела вернуться к царю Мартимьяну
и сказка теперь не закончится никогда

2.
в Краснотуранске страшно и темно
и ты лежишь на дне в сырой шинели
и смотришь как плетут узор метели
сквозь лёд как через мутное окно

там ночь звезда и голубые ели
за тучей видно лунное пятно
в тайге на ветках дремлют свиристели
в Краснотуранске страшно и темно

о новом мире шлюзы тихо пели
но ржа преображала песню в лязг

от родины моей тяжёлых ласк
от сумрачных глубин твоей купели
я убегаю, мой Краснотуранск

эти два текста я сегодня неожиданно для себя написала один за другим. Оба — про Сибирь и про воду. Первый вдохновлён воспоминаниями о вечеринках, которые в начале 2010-х мы с друзьями устраивали в Красноярском музейном центре (он расположен на набережной Енисея), и песней «Мир подводный и земной» группы «Соломенные еноты». Второй, в котором есть небольшое заигрывание с формой рондо, вырос из поездки с семьёй на турбазу у Красноярской ГЭС. Тогда я читала о сёлах, затопленных во время строительства станции, и увидела в списке название «Краснотуранск», которое меня заворожило. Когда-то Краснотуранск был одним из первых сибирских острогов, сейчас село с таким названием тоже существует — его перенесли во время строительства станции из зоны затопления
Недавно Егор Клочихин, музыкант из Бердска, создатель проекта Foresteppe, вспоминал у себя в «Инстаграме» о том, что семь лет назад на кассетном лейбле Klammklang вышел его альбом Kosichkin Tapes. Так получилось, что для меня это важная запись — во-первых, она мне по-прежнему нравится, во-вторых, о ней и о лейбле Klammklang я в 2015-м написала статью, которую потом в сокращенном виде опубликовали на сайте The Guardian.

Kosichkin Tapes — это коллаж из домашних записей одной советской семьи, смонтированных Егором так, что мы можем проследить ее историю с начала 1970-х до 1980-х. Домашние разговоры, застольное и незастольное пение Косичкиных, показательные выступления детей, читающих стихи, здесь звучат как спокенворд и развертываются на фоне популярных эстрадных песен тех лет. Записи семьи попали к Егору случайно: он получил их вместе со старым кассетным магнитофоном, который купил на интернет-аукционе. У меня сохранился комментарий Егора об этой записи, который он мне давал для текста, вот он (с небольшими сокращениями):

«Осенью 2013 года я решил купить портативный катушечный магнитофон. Нашёл на "Авито" продавца, созвонились, договорились. Посылка шла долго. А когда "Романтик" всё-таки добрался до Сибири, оказалось, что продавец практически никак его не упаковал, из-за чего магнитофон пришёл в нерабочее состояние. Однако разочарование быстро исчезло, когда на небольших бобинах, посланных продавцом вместе с катушечником, обнаружились весьма любопытные записи.
Тот, кто продал магнитофон, был просто перекупщиком, он не знал, что содержится на плёнках. Тут же я оцифровал всё, что было на бобинах (около 10 часов в общей сложности), причём не столько в музыкальных целях, сколько из, можно сказать, профессионального интереса (я историк по образованию). Внутри обнаружилась масса интересного. В первую очередь записи детей: глава семьи, советский военнослужащий, около 10 лет фиксировал на плёнку сначала как они учатся говорить, потом — как разучивают стихи и читают по слогам школьный учебник. Сохранились и песни, которые пела их мама — акапельные версии советских шлягеров, от Толкуновой до различных ВИА. Отдельную ценность представляет бобина, на которой записано застолье с гостями, где, по всей видимости, сослуживцы отца семейства по очереди поют бардовские и блатные песни под гитару. Наконец, значительная часть плёнок — самые настоящие микстейпы. Старший Косичкин записывал на плёнку песни из радиоэфира, которые ему нравились. Наряду с тем, что нынешнему слушателю более-менее знакомо и привычно — Магомаев, «Песняры», — это песни каких-то совершенно неведомых исполнителей, в основном из стран Варшавского договора. Именно эти наивные микстейпы и вызвали у меня желание поработать с найденными записями <...> Пришла простая мысль расположить всё по хронологии, благо что в начале практически каждой записи Косичкин говорил дату. В начале — 1971 год, старший ребёнок ещё только лопочет что-то, а родители постоянно повторяют мантру "Cкажи "Папа". В конце — начало 80-х, и этот мальчик уже рассказывает о том, какие оценки получает и что "у нас всё хорошо" <...> Ещё я постарался подчеркнуть всю эту ленточную аудиопыль, звуки нажатия кнопки «запись» и прочие вещи, милые сердцу лоуфайщика.
Конечно, всё-таки «истории семьи» в строгом смысле слова здесь нет. Первоначальный источниковедческий интерес обратился полнейшей постмодерновой интерпретацией) Я не видел свою задачу в "публикации источника"... мне хотелось на основе имеющихся реальных записей реальной семьи создать маленькую сказку про безмятежную брежневскую эпоху».

(если что, вот Foresteppe в ВК и Foresteppe на bandcamp, а вот сайт Klammklang)
«Жена Ал. Ал. и вдруг...!» — они знали, какая я должна быть, потому что они знали, чему равна «функция» в уравнении — поэт и его жена. Но я была не «функция», я была человек, и я-то часто не знала, чему я равна, тем более чему равна «жена поэта» в пресловутом уравнении. Часто бывало, что нулю; и так как я переставала существовать, как функция, я уходила с головой в свое «человеческое» существование.

Упоительные дни, когда идешь по полуразвалившимся деревянным мосткам провинциального городка, вдоль забора, за которым в ярком голубом небе набухают уже почки яблонь, залитые ясным солнцем, под оглушительное чириканье воробьев, встречающих с неменьшим восторгом, чем я, эту весну, эти потоки и солнца, и быстрых вод тающего, чистого не по-городскому снега. Освобождение от сумрачного Петербурга, освобождение от его трудностей, от дней, полных неизбывным пробиранием сквозь пути. Легко дышать, и не знаешь, бьется ли твое сердце как угорелое, или вовсе замерло. Свобода, весенний ветер и солнце...

Такие и подобные дни — маяки моей жизни; когда оглядываюсь назад, они заставляют меня мириться со многим мрачным, жестоким и «несправедливым», что уготовила мне жизнь.

Если бы не было этой сжигающей весны 1908 года, не было других моих театральных сезонов, не было в жизни этих и других осколков своеволья и самоутверждения, не показалась ли бы я и вам, читатель, и себе жалкой, угнетенной, выдержал ли бы даже мой несокрушимый оптимизм? Смирись я перед своей судьбой, сложа руки, какой беспомощной развалиной была бы я к началу революции! Где нашла бы я силы встать рядом с Блоком в ту минуту, когда ему так нужна оказалась жизненная опора?

Но какое же дело до меня читателю? С теми же поднятыми недоуменно бровями, которыми всю жизнь встречали меня не «функцию» все «образованные люди» (жена Блока и вдруг играет в Оренбурге?!), встретил бы и всякий читатель, все, что я хотела бы рассказать о своей жизни. Моя жизнь не нужна, о ней меня не спрашивают! Нужна жизнь жены поэта, «функция» (умоляю корректора сделать опечатку: фикция!), которая, повторяю, прекрасно известна читателю. Кроме того, читатель прекрасно знает и что такое Блок. Рассказать ему про другого Блока, каким он был в жизни? Во-первых, никто не поверит; во-вторых, все будут прежде всего недовольны — нельзя нарушать установившихся канонов. И я хотела попробовать избрать путь даже как будто и подсказанный самим Блоком: «свято лгать о прошлом...» <...> Комфортабельный путь. Комфортабельно чувствовать себя великодушной и всепрощающей. Слишком комфортабельно. И вовсе не по-блоковски. Это было бы в конец предать его собственное отношение и к жизни и к себе, а по мне, и к правде. Или же нужно подняться на такой предел отрешенности и святости, которых человек может достигнуть лишь в предсмертный свой час или в аналогичной ему подвижнической схиме. <...>

И еще вот что: я не буду притворяться и скромничать. В сущности ведь всякий, берущийся за перо, тем самым говорит, что он считает себя, свои мысли и чувства интересными и значительными. Жизнь меня поставила, начиная с двадцатилетнего возраста, на второй план, и я этот второй план охотно и отчетливо приняла почти на двадцать лет. Потом, предоставленная самой себе, я постепенно привыкла к самостоятельной мысли, т.е. вернулась к ранней моей молодости, когда я с таким жаром искала своих путей и в мысли, и в искусстве. Теперь между мной и моей юностью нет разрыва, теперь вот тут, за письменным столом, читает и пишет все та же, вернувшаяся из долгих странствий, но не забывшая, не потерявшая огня, вынесенного из отчего дома, умудренная жизнью, состарившаяся, но все та же Л.Д.М., что в юношеских тетрадях Блока. Эта встреча с собой на склоне лет — сладкая отрада. И я люблю себя за эту найденную молодую душу, и эта любовь будет сквозить во всем, что пишу».

Любовь Дмитриевна Менделеева-Блок и ее женское письмо в мемуарах «Были и небылицы» (1929)
2025/10/23 08:49:13
Back to Top
HTML Embed Code: