Войдя к митрополиту, оба священника подошли к нему под благословение. Митрополит, одетый в рясу, но без каких-либо знаков отличия (без креста и панагии), однако, отстранил руки, протянутые к нему за благословением, и лишь облобызался с ними по обыкновению. Затем, усадив их, дал каждому из них по листку, отпечатанному на машинке, и сказал: “Прошу вас прочесть указ по епархии”, - и ушел в другую комнату, затворив за собою дверь. В указе, под которым стояла подпись: “Николай Митрополит Ленинградский”, говорилось, что Ленинградская епархия, вплоть до назначения нового митрополита, разделяется на две части: в управление одной ее частью (Андреевский собор, Смоленское кладбище, Серафимовское кладбище) вступает прот. о. Михаил Бакулев. В управление другой ее частью (Спасо-Сенновский собор, Спасо-Преображенский собор и церковь св. князя Владимира - на станции Лисий Нос) вступает о. Сергий Румянцев.
Священники переглядывались в полном недоумении: так что же, значит, он уже не митрополит? В это время из соседней комнаты вышел хозяин (уже без рясы, одетый в штатский костюм). “Итак, теперь я не имею к Церкви никакого отношения, и сегодня мною подано заявление о снятии сана - работайте без меня, желаю вам успеха”.
Священники переглядывались в полном недоумении: так что же, значит, он уже не митрополит? В это время из соседней комнаты вышел хозяин (уже без рясы, одетый в штатский костюм). “Итак, теперь я не имею к Церкви никакого отношения, и сегодня мною подано заявление о снятии сана - работайте без меня, желаю вам успеха”.
Правда, в 1939 году, на закате жизни, Платонова посетила последняя радость, в пятьдесят лет, за три года до смерти, он стал отцом: худосочный, слабый, полуживой ребенок был назван Андреем. “Все-таки, кажется, вам навеки остался памятен Андреевский собор”, - сказал Н. Ф. Платонову один из его старых прихожан. “Да это не потому, это в честь... Жданова”, - ответил бывший настоятель Андреевского собора.
"Большого роста и значительной дородности, с круглым, немного заплывшим лицом и маленькими, слегка прищуренными, вероятно, чтобы и они случайно не выдали какой-либо тайны, но все же явно хитрыми хохлацкими глазами, [И.Т.] Таточка был самым доверенным лицом В.К. Плеве [в канцелярии Госсовета]. Естественно, что назначенный весной 1902 г. министром внутренних дел Плеве пожелал сохранить при себе Таточку в качестве личного секретаря. Однако сам Таточка, несмотря на те выгоды, которые ему предоставляло такое назначение, на это не соглашался. За сделанное ему предложение он усиленно благодарил Плеве, но принять его упорно отказывался, опрошенный же о причине своего отказа, долго мялся и наконец сказал: «Вас ведь, ваше высокопревосходительство, скоро убьют, и я останусь ни при чем; новый министр возьмет на мое место своего человека, а я лишусь всякого места, да и пенсии той не получу, на которую я здесь могу рассчитывать».
"3 февраля [1906]. От милейшего дурака Бакста длинное и красноречивое письмо: зовет на «родину». Уверяет, что здесь мне ничего хорошего не сделать, что лучшая моя вещь «Медный всадник» и что подобное — мое назначение. Все это мило, но неверно. Во-первых, мне п<етер>б<ургские> темы надоели. Они исчерпаны или почти. Во-вторых, «родины» у меня никакой нет. Да и у Бакста ее нет, а это все лиризм под чьим-то влиянием".
ХАРЬКОВ, 3-X. По распоряжению Ленина из тюрьмы освобождены арестованные служащие посольств держав согласия. Между Лениным и Троцким в заседании центрального комитета произошла бурная сцена. Ленин в резкой форме заявил Троцкому, что он в конце концов начинает тяготиться ролью пугала всего мира. (Соб. кор.).
Мне не хватало для этого не столько музыкального образования, сколько смелости. Давил авторитет Шостаковича, действовало и ваше слово, к которому я относился с большим уважением. Я никогда не решился бы написать подобного рода статью. И вдруг совершенно неожиданно я получил задание от высшего руководства. Указаний было точным счетом только два: заглавие статьи «Сумбур вместо музыки», идея: музыка такого рода может привести к мейерхольдовщине. Но это были не просто указания. Это была богатейшая по своему содержанию формула. Я помню свое первое впечатление от нее. Она словно озарила меня. Все то, что созревало в моей голове, не приведенное в порядок, не оформленное, а главное, нерешительное, — сразу построилось в законченную систему, все стало ясно. Я не мог бы написать статью, если бы не был подготовлен к ней спорами с вами. Я не нашел в себе смелости, если бы не оказалась за мной могучая поддержка партии. Я написал статью тут же, за один присест, прямо набело.
(Давид Заславский)
(Давид Заславский)
Параллельно с реорганизацией из эмигрантского руководства удалялись нежелательные элементы: так, в начале 1938 года свой пост покинул глава «Дружины русских витязей» Владимир Слепян, в чьем арийском происхождении возникли сомнения.
Выслан был и прежний идеолог «Ауфбау», а на тот момент сотрудник берлинской газеты «Новое слово» Георгий Немирович-Данченко, который в невменяемом состоянии сам явился в гестапо с рассказом о том, что его хочет отравить Иван Солоневич.
В русском комитете генерала Бискупского меня встретили очень любезно, и некто Таборицкий, игравший в комитете крупную роль, предложил мне поступить в гестапо, говоря, что имеет там большие связи. Я сделал вид, что ничего в этих делах не понимаю. Тогда Таборицкий передал меня двум молодым людям, которые [...] повели меня с собой в ресторан и начали объяснять, как легко, выгодно и приятно служить в гестапо.
Владимир Владимирович Манштейн (3 января 1894, Полтавская губерния — 19 сентября 1928, София, Болгария) — генерал-майор, участник Первой мировой войны и Белого движения на Юге России, известный также после 1919 года как «однорукий чёрт», «истребитель комиссаров».
Дворник, который таскал дрова ко мне на седьмой этаж (центрального отопления у нас в доме не было), дворник с демонстративным грохотом сбросил на пол свою вязанку дров и сказал мне:
– Что – добились? Царя уволили? – Дальше следовала совершенно непечатная тирада.
Я ответил, что я здесь не при чем, но я был студентом, и в памяти "народа" остались еще студенческие прегрешения революции. В глазах дворника я, студент, был тоже революционером. Дворник выругался еще раз и изрек пророчество:
– Ну, ежели без царя – так теперь вы сами дрова таскайте, – а я в деревню уеду, ну вас всех ко всем чертям!"
(Солоневич)
– Что – добились? Царя уволили? – Дальше следовала совершенно непечатная тирада.
Я ответил, что я здесь не при чем, но я был студентом, и в памяти "народа" остались еще студенческие прегрешения революции. В глазах дворника я, студент, был тоже революционером. Дворник выругался еще раз и изрек пророчество:
– Ну, ежели без царя – так теперь вы сами дрова таскайте, – а я в деревню уеду, ну вас всех ко всем чертям!"
(Солоневич)
В фбуке месячный бан за написанный несколько лет назад комментарий, поэтому буду тут (и в вк) что-то публиковать, ждать весны.
Каждый, кому случалось подробно путешествовать по Тверской области, знает богатырскую фигуру отца Дмитрия, настоятеля Преображенской церкви в Красном (а это пленительный храм, барская псевдоготика, копия известной Чесменской церкви Фельтена в Петербурге).
Приезжаешь обычно, показываешь тем, кто в первый раз видит, этот деревенский контемпорари арт конца восемнадцатого века, люди ахают, а потом заходят внутрь, знакомятся с отцом Дмитрием, и его энергичное дружелюбие - это второе прекрасное переживание тех краев.
Каждый, кому случалось подробно путешествовать по Тверской области, знает, как грустно было на питерском берегу Волги в Старице.
На московском - идеально отреставрированный некоторым чиновником Успенский монастырь, а перейдешь через мост - и там, среди древних валов и высоких трав, где открываются виды прокудин-горского масштаба, две безнадежно заброшенные церкви.
Торжественный Борисоглебский собор наверху - и затейливо устроенная Пятницкая внизу, ближе к берегу.
Разруха, мусор, битый кирпич, тоска.
И казалось, что так оно всегда и будет.
Всегда же все плохо, не так ли?
Но тут появился отец Дмитрий из Красного.
Сначала он стал настоятелем Пятницкой церкви.
Начал делать, что мог, без всяких грандиозных бюджетов - отопление, двери, окна. Люди пришли.
И он оживил ее.
Вдруг - вопреки депрессии, безденежью и всем прочим "вечным русским вопросам" - что-то сдвинулось там, где не должно было.
Но на этом он, как выясняется, не остановился.
И совсем недавно я в абсолютном недоумении - прекрасном недоумении - прочел, что в середине января этого года он отслужил первую за Бог знает сколько лет службу уже и в приделе большого собора, и что там тоже начали ремонт, и там теперь тоже жизнь.
Невозможно поверить.
Каждому, кто там был в прежние годы, кто в меланхолической задумчивости бродил по этим волжским валам и смотрел на это бесконечное разрушение лучшего, что у нас есть - а Старица из самого лучшего, - и вздыхал, и вздыхал, - в это трудно поверить.
Все так давно и так прочно было очень плохо.
Но ведь это отец Дмитрий.
А он, как оказалось, все может.
И вовсе не потому, что у него есть какие-то фантастические возможности - увы, нет, он обычный, тяжело живущий священник.
Просто он не вздыхает по поводу происходящего.
Он сопротивляется.
Приезжаешь обычно, показываешь тем, кто в первый раз видит, этот деревенский контемпорари арт конца восемнадцатого века, люди ахают, а потом заходят внутрь, знакомятся с отцом Дмитрием, и его энергичное дружелюбие - это второе прекрасное переживание тех краев.
Каждый, кому случалось подробно путешествовать по Тверской области, знает, как грустно было на питерском берегу Волги в Старице.
На московском - идеально отреставрированный некоторым чиновником Успенский монастырь, а перейдешь через мост - и там, среди древних валов и высоких трав, где открываются виды прокудин-горского масштаба, две безнадежно заброшенные церкви.
Торжественный Борисоглебский собор наверху - и затейливо устроенная Пятницкая внизу, ближе к берегу.
Разруха, мусор, битый кирпич, тоска.
И казалось, что так оно всегда и будет.
Всегда же все плохо, не так ли?
Но тут появился отец Дмитрий из Красного.
Сначала он стал настоятелем Пятницкой церкви.
Начал делать, что мог, без всяких грандиозных бюджетов - отопление, двери, окна. Люди пришли.
И он оживил ее.
Вдруг - вопреки депрессии, безденежью и всем прочим "вечным русским вопросам" - что-то сдвинулось там, где не должно было.
Но на этом он, как выясняется, не остановился.
И совсем недавно я в абсолютном недоумении - прекрасном недоумении - прочел, что в середине января этого года он отслужил первую за Бог знает сколько лет службу уже и в приделе большого собора, и что там тоже начали ремонт, и там теперь тоже жизнь.
Невозможно поверить.
Каждому, кто там был в прежние годы, кто в меланхолической задумчивости бродил по этим волжским валам и смотрел на это бесконечное разрушение лучшего, что у нас есть - а Старица из самого лучшего, - и вздыхал, и вздыхал, - в это трудно поверить.
Все так давно и так прочно было очень плохо.
Но ведь это отец Дмитрий.
А он, как оказалось, все может.
И вовсе не потому, что у него есть какие-то фантастические возможности - увы, нет, он обычный, тяжело живущий священник.
Просто он не вздыхает по поводу происходящего.
Он сопротивляется.
Двенадцать лет без Кормильцева.
Помню, летом шестого года он зашел ко мне по какому-то забытому делу.
А я жил тогда на четвертом, что ли, этаже, а может и на пятом, и лифт, наверное, не работал, - и он долго, трудно поднимался по лестнице, а когда поднялся, ему стало нехорошо.
Я говорю ему: может, я таблетки какие-нибудь найду?
А он: да ничего, это спина, это бывает. Посижу, отдохну, все пройдет.
А еще бывает вот что.
Когда ты в последний раз кого-то видишь, когда ты с кем-то прощаешься навсегда, - от этого дня, от самого момента этого остается чаще всего самая ничтожная ерунда.
Потому что ты даже представить себе не можешь, что на этом - все.
Глупая же какая-то мысль, ненужная.
А Кормильцев был человек во всех отношениях блестящий, и смотрел я на него как на гору, на море, как на собор на горе, и мне жаль, что вместо прощания с ним у меня в памяти маячит эта неподъемная лестница, этот сломанный лифт.
Вечная память.
Помню, летом шестого года он зашел ко мне по какому-то забытому делу.
А я жил тогда на четвертом, что ли, этаже, а может и на пятом, и лифт, наверное, не работал, - и он долго, трудно поднимался по лестнице, а когда поднялся, ему стало нехорошо.
Я говорю ему: может, я таблетки какие-нибудь найду?
А он: да ничего, это спина, это бывает. Посижу, отдохну, все пройдет.
А еще бывает вот что.
Когда ты в последний раз кого-то видишь, когда ты с кем-то прощаешься навсегда, - от этого дня, от самого момента этого остается чаще всего самая ничтожная ерунда.
Потому что ты даже представить себе не можешь, что на этом - все.
Глупая же какая-то мысль, ненужная.
А Кормильцев был человек во всех отношениях блестящий, и смотрел я на него как на гору, на море, как на собор на горе, и мне жаль, что вместо прощания с ним у меня в памяти маячит эта неподъемная лестница, этот сломанный лифт.
Вечная память.
Дорогой, милый, Борис Александрович!
Поищите, поспрашивайте, — купца, домовладельца, — сами подумайте, поразмышляйте: душа моя полна глубокого отчаяния, и с 4-мя детьми (2-я дочь, Вера, ушла в монастырь и счастлива) я замерзаю, в холоде и голоде. Неужели ни один человек в России не захочет и не сможет меня спасти? Что делать: научите, спасите, осветите пути жизни. Воображение мое полно мыслей, я могу и многое могу: но я — ничего не умею. Однако способен чистить сапоги, ставить самовары, даже носить воду, и вообще способен к «домашним услугам». Не говоря о «чудных вымыслах», к которым храню дар как Фет. Крепостное право я всегда рассматривал как естественное и не унизительное положение для таких лиц или субъектов как я: ну, что же, мы не находим себе места в мире, мы не находим модуса, формы труда. Мы не можем изобрести, придумать: как нам жить? И мы можем стать только за спину другого, сказав: «веди, защити, сохрани. Мы будем тебе покорны во всем. Послушны, работящи (о лени нет и вопроса). Мы будем все делать тебе. А ты дай нам, и с семьей, которая тоже идет в крепость тебе, — пропитание, хлеб, тепло, защиту».
из письма Розанова В. В. – Б. А. Садовскому
декабрь 1917 г.
Поищите, поспрашивайте, — купца, домовладельца, — сами подумайте, поразмышляйте: душа моя полна глубокого отчаяния, и с 4-мя детьми (2-я дочь, Вера, ушла в монастырь и счастлива) я замерзаю, в холоде и голоде. Неужели ни один человек в России не захочет и не сможет меня спасти? Что делать: научите, спасите, осветите пути жизни. Воображение мое полно мыслей, я могу и многое могу: но я — ничего не умею. Однако способен чистить сапоги, ставить самовары, даже носить воду, и вообще способен к «домашним услугам». Не говоря о «чудных вымыслах», к которым храню дар как Фет. Крепостное право я всегда рассматривал как естественное и не унизительное положение для таких лиц или субъектов как я: ну, что же, мы не находим себе места в мире, мы не находим модуса, формы труда. Мы не можем изобрести, придумать: как нам жить? И мы можем стать только за спину другого, сказав: «веди, защити, сохрани. Мы будем тебе покорны во всем. Послушны, работящи (о лени нет и вопроса). Мы будем все делать тебе. А ты дай нам, и с семьей, которая тоже идет в крепость тебе, — пропитание, хлеб, тепло, защиту».
из письма Розанова В. В. – Б. А. Садовскому
декабрь 1917 г.