«С БЛАГОДАРНОСТИ НАЧИНАЕТСЯ ВЫХОД ЗА ПРЕДЕЛЫ САМОГО СЕБЯ»
Наряду с хроническим всеобщим равнодушием распространилась и хроническая неблагодарность — естественное последствие для эпохи притязаний. Если мы на все заведомо имеем право, за что же благодарить? Но с благодарности начинается выход за пределы самого себя в мир и далее — в трансцендентное.
(Michael Foley. The Age of Absurdity: Why Modern Life makes it Hard to be Happy)
Когда мы торопливо смотрим на красивую вещь – а всё живое красиво потому, что несет в себе тайну своего скорого исчезновения, – нам хочется забрать её себе. Когда же мы созерцаем её с той неторопливостью, которой она заслуживает, которой она требует и которая на мгновение защищает её от конца, тогда она озаряется, и мы больше не хотим обладать ею: благодарность – единственное чувство, которое отвечает на эту ясность, входящую в нас.
(Christian Bobin. Ressusciter)
Хайдеггер, признававший сущностное одиночество мыслящего, полагал, что благодарность основательней, чем мышление или поэзия, поскольку возвращает умеющих благодарить к присутствию недоступного, коему мы, смертные, изначально присвоены. Чтобы проникнуться настроем этой хайдеггеровской мысли, необходимо заметить, что в немецком языке слова danken (благодарить) и gedenken (хранить память) очень созвучны. Когда мы благодарим, мы одновременно вспоминаем об утраченном доме и обозначаем свой путь, будь это путь мышления или бытия, как вечное возвращение домой.
(Даниэль Орлов. О счастье)
Наряду с хроническим всеобщим равнодушием распространилась и хроническая неблагодарность — естественное последствие для эпохи притязаний. Если мы на все заведомо имеем право, за что же благодарить? Но с благодарности начинается выход за пределы самого себя в мир и далее — в трансцендентное.
(Michael Foley. The Age of Absurdity: Why Modern Life makes it Hard to be Happy)
Когда мы торопливо смотрим на красивую вещь – а всё живое красиво потому, что несет в себе тайну своего скорого исчезновения, – нам хочется забрать её себе. Когда же мы созерцаем её с той неторопливостью, которой она заслуживает, которой она требует и которая на мгновение защищает её от конца, тогда она озаряется, и мы больше не хотим обладать ею: благодарность – единственное чувство, которое отвечает на эту ясность, входящую в нас.
(Christian Bobin. Ressusciter)
Хайдеггер, признававший сущностное одиночество мыслящего, полагал, что благодарность основательней, чем мышление или поэзия, поскольку возвращает умеющих благодарить к присутствию недоступного, коему мы, смертные, изначально присвоены. Чтобы проникнуться настроем этой хайдеггеровской мысли, необходимо заметить, что в немецком языке слова danken (благодарить) и gedenken (хранить память) очень созвучны. Когда мы благодарим, мы одновременно вспоминаем об утраченном доме и обозначаем свой путь, будь это путь мышления или бытия, как вечное возвращение домой.
(Даниэль Орлов. О счастье)
Проза М. Зощенко через примитивный сюжет и упрощённый язык, иронию и инфантильность «застенчивого человека» провоцирует мысль, сподвигая остановить поток лозунговых инсталляций манифестарного мышления, завязанного на «больших» словах и «больших» отвлечённых ценностях («больших темах», ориентированных на манипуляцию массовым сознанием), но не имеющего для их реализации прочных оснований. Герои Зощенко смотрят на мир с подчёркнутым изумлением, детской наивностью. В отзыве на стихи Н. Заболоцкого Зощенко отметил такие смыслообразующие штрихи, которые характерны и для его собственной поэтики: «За словесным наивным рисунком у него почти всегда проглядывает мужественный и чёткий штрих. И эта наивность остаётся как приём, допустимый в искусстве».
(Ирина Кребель. Мифопоэтика Серебрянного века: Опыт топологической рефлексии)
(Ирина Кребель. Мифопоэтика Серебрянного века: Опыт топологической рефлексии)
Ощущение, что мы более не обитаем на этом земном корабле с прежней благодатью, проистекало из всеобщего беспокойства, вызванного ростом. Внезапно всего стало слишком много. Слишком много производства, слишком много движения, слишком много энергии. В мозге это вызывало эпилепсию. В Истории это именовалось омассовлением. В обществе это вело к кризису.
(Sylvain Tesson. Sur les chemins noirs)
Иллюстрация: Sergio Larrain. Victoria Station, London, 1959
(Sylvain Tesson. Sur les chemins noirs)
Иллюстрация: Sergio Larrain. Victoria Station, London, 1959
Дождевые стрелы
Сердце моё пронзили.
Серо
В моей могиле.
Но на дне стакана
Вспыхнуло пламя...
И колдунья,
Милая, выходит из тумана,
Шепчет: «Я с тобой, но не с вами...»
И усмехается одними глазами.
(Борис Савинков)
Сердце моё пронзили.
Серо
В моей могиле.
Но на дне стакана
Вспыхнуло пламя...
И колдунья,
Милая, выходит из тумана,
Шепчет: «Я с тобой, но не с вами...»
И усмехается одними глазами.
(Борис Савинков)
Когда человека оставляет чувство гармонии, он обращается к симметрии.
(Борис Останин. Пунктиры)
(Борис Останин. Пунктиры)
МОЛИТВА 9:5
Господи, я тоже Твой.
Эту правду жизни
Запиваю кислотой
На костях Отчизны.
Ты меня не отпускай,
Как бы я ни рвался…
На пути коротком в рай
В пропасть я срывался.
То ль от тяжести грехов,
То ли так удобней –
Спину гну и слышу зов
Из норы загробной.
Шум воды из медных труб
Душу охлаждает,
Весь дрожу, и зуб на зуб
Вновь не попадает.
О, Аллах, в какой ночи
Иль в какой пещере
Спрятаны Твои ключи
К заповедной двери?
Где, к какому роднику
Мне припасть губами,
Чтоб от жизни по куску
Отрывать клыками?
Ты не отпускай меня,
Не бросай, доколе
Не дойду до неба я
Через скорбь и боли.
И вдохни в больную грудь
Хоть немного света.
Я вернулся отдохнуть
От судьбы поэта.
(Камиль Дадаев)
Господи, я тоже Твой.
Эту правду жизни
Запиваю кислотой
На костях Отчизны.
Ты меня не отпускай,
Как бы я ни рвался…
На пути коротком в рай
В пропасть я срывался.
То ль от тяжести грехов,
То ли так удобней –
Спину гну и слышу зов
Из норы загробной.
Шум воды из медных труб
Душу охлаждает,
Весь дрожу, и зуб на зуб
Вновь не попадает.
О, Аллах, в какой ночи
Иль в какой пещере
Спрятаны Твои ключи
К заповедной двери?
Где, к какому роднику
Мне припасть губами,
Чтоб от жизни по куску
Отрывать клыками?
Ты не отпускай меня,
Не бросай, доколе
Не дойду до неба я
Через скорбь и боли.
И вдохни в больную грудь
Хоть немного света.
Я вернулся отдохнуть
От судьбы поэта.
(Камиль Дадаев)
«И ВСЁ БЛИЖЕ Я К БЛАГОСТИ ТИШИНЫ»
Славить я буду тишину – музу плодов, жительницу полных житниц, изобильных подвалов и погребов. Восковые соты медвяного проворства пчел, умиротворенное собственной полнотой море.
Глядя с вершины, я погружаю в тебя – о тишина! – свой город. В нем остановились повозки, смолкла уличная разноголосица и звон наковален. Все бережно сложено в чашу вечера. Бдит Господь над усердными, укрыты Его плащом встревоженные и обеспокоенные.
Тишина в женщине, вынашивающей дитя. Тишина налитых молоком сонных грудей. Тишина в женщине – молчание дневных сует, умиротворение жизни, собирающей дни в сноп. Тишина в женщине – святыня и продолжение. В тишине женщины зачинается единственный путь, который непременно куда-то поведет. Она ждет ребенка, он раздвигает ей живот. Тишина – хранилище, куда я поместил свою кровь и свою честь.
Тишина в мужчине – он облокотился на стол, он задумался, он питает и питается соком мысли. Тишина позволяет ему знать и не знать. Как благотворно иной раз незнание. Тишина – это отметание вредоносных паразитов и сорняков. Тишина – хранительница и русло его мыслей.
Тишина самих мыслей. Отдых пчел, они собрали мед, мед – сокровище, его нужно хранить. Ему нужно созреть. Тишина мысли, растящей крылья, как она не любит тревог ума и сердца!..
Тишина сердца. Чувств. Слов в тебе, ибо хорошо, когда ты становишься ближе к Господу, а Он – тишина вечности. В ней все уже высказано, все уже сделано.
Тишина Господа – сон пастуха, нет его слаще, хотя овцы и ягнята всегда в опасности, но как отделить пастуха от овец, когда есть только сон при свете звезд, когда только и есть что руно снов?
Ах, Господи! Перейдут времена, Ты станешь складывать в житницу сотворенное. Ты отворишь дверь болтливому человеческому роду, чтобы навек поместить его у Себя в хлеву, и, как от болезни, разрешишь нас от всех вопросов.
Ибо я понял: продвинуться вперед – значит узнать, что вопрос, который тебя мучил, потерял смысл. Я спросил своих ученых, а они – нет, не то чтобы они ответили на свои прошлогодние вопросы, они – о, Господи! – рассмеялись, потому что истина явилась перед ними как ненужность этих вопросов.
Я ведь знаю, Господи, что мудрость – не умение отвечать, а избавление нашей речи от превратностей. Вот влюбленные сидят на низкой ограде апельсинового сада, они сидят рядышком и болтают ногами, они не нашли ответов на вопросы, которые задавали вчера. Но я знаю любовь – им не о чем больше спрашивать.
Я перерастаю одно противоречие за другим, и все меньше у меня вопросов, и все ближе я к благости тишины.
Болтуны! Сколько вреда они принесли людям!
Только безумец может уповать на ответ от Господа. Если Он примет тебя, Он избавит тебя от лихорадки вопросов, отведя их Своей рукой как головную боль. Вот так.
Собирая в житницу сотворенное, открой нам, Господи, створки Твоих ворот, позволь войти туда, где не понадобятся ответы, где вместо ответов будет блаженная безмятежность, которая и есть конец всех вопросов и полнота удовлетворения, – ключ свода, идеальное лицо.
Вошедшему откроется чистейшая гладь воды куда просторнее морских гладей, он смутно догадывался о ней, когда, болтая ногами, сидел с любимой на ограде сада и любимая его была похожа на газель, остановленную на бегу, и слегка задыхалась.
Тишина – гавань для корабля. Тишина Господня – гавань всех кораблей.
(Antoine de Saint-Exupéry. Citadelle)
Иллюстрация: Frederic Edwin Church. Looking West from Olana, 1864
Славить я буду тишину – музу плодов, жительницу полных житниц, изобильных подвалов и погребов. Восковые соты медвяного проворства пчел, умиротворенное собственной полнотой море.
Глядя с вершины, я погружаю в тебя – о тишина! – свой город. В нем остановились повозки, смолкла уличная разноголосица и звон наковален. Все бережно сложено в чашу вечера. Бдит Господь над усердными, укрыты Его плащом встревоженные и обеспокоенные.
Тишина в женщине, вынашивающей дитя. Тишина налитых молоком сонных грудей. Тишина в женщине – молчание дневных сует, умиротворение жизни, собирающей дни в сноп. Тишина в женщине – святыня и продолжение. В тишине женщины зачинается единственный путь, который непременно куда-то поведет. Она ждет ребенка, он раздвигает ей живот. Тишина – хранилище, куда я поместил свою кровь и свою честь.
Тишина в мужчине – он облокотился на стол, он задумался, он питает и питается соком мысли. Тишина позволяет ему знать и не знать. Как благотворно иной раз незнание. Тишина – это отметание вредоносных паразитов и сорняков. Тишина – хранительница и русло его мыслей.
Тишина самих мыслей. Отдых пчел, они собрали мед, мед – сокровище, его нужно хранить. Ему нужно созреть. Тишина мысли, растящей крылья, как она не любит тревог ума и сердца!..
Тишина сердца. Чувств. Слов в тебе, ибо хорошо, когда ты становишься ближе к Господу, а Он – тишина вечности. В ней все уже высказано, все уже сделано.
Тишина Господа – сон пастуха, нет его слаще, хотя овцы и ягнята всегда в опасности, но как отделить пастуха от овец, когда есть только сон при свете звезд, когда только и есть что руно снов?
Ах, Господи! Перейдут времена, Ты станешь складывать в житницу сотворенное. Ты отворишь дверь болтливому человеческому роду, чтобы навек поместить его у Себя в хлеву, и, как от болезни, разрешишь нас от всех вопросов.
Ибо я понял: продвинуться вперед – значит узнать, что вопрос, который тебя мучил, потерял смысл. Я спросил своих ученых, а они – нет, не то чтобы они ответили на свои прошлогодние вопросы, они – о, Господи! – рассмеялись, потому что истина явилась перед ними как ненужность этих вопросов.
Я ведь знаю, Господи, что мудрость – не умение отвечать, а избавление нашей речи от превратностей. Вот влюбленные сидят на низкой ограде апельсинового сада, они сидят рядышком и болтают ногами, они не нашли ответов на вопросы, которые задавали вчера. Но я знаю любовь – им не о чем больше спрашивать.
Я перерастаю одно противоречие за другим, и все меньше у меня вопросов, и все ближе я к благости тишины.
Болтуны! Сколько вреда они принесли людям!
Только безумец может уповать на ответ от Господа. Если Он примет тебя, Он избавит тебя от лихорадки вопросов, отведя их Своей рукой как головную боль. Вот так.
Собирая в житницу сотворенное, открой нам, Господи, створки Твоих ворот, позволь войти туда, где не понадобятся ответы, где вместо ответов будет блаженная безмятежность, которая и есть конец всех вопросов и полнота удовлетворения, – ключ свода, идеальное лицо.
Вошедшему откроется чистейшая гладь воды куда просторнее морских гладей, он смутно догадывался о ней, когда, болтая ногами, сидел с любимой на ограде сада и любимая его была похожа на газель, остановленную на бегу, и слегка задыхалась.
Тишина – гавань для корабля. Тишина Господня – гавань всех кораблей.
(Antoine de Saint-Exupéry. Citadelle)
Иллюстрация: Frederic Edwin Church. Looking West from Olana, 1864
БЕЗМОЛВИЕ
Беззвучие во всём, что происходит.
Тяжесть несказанного. Свет,
падающий на лицо,
словно преображение, а не вечный покой.
Здесь кто-то есть и он не знает: а есть ли он?
Звук падает на землю. Дождь
разбивается, будто стекло.
Безмерность безголоса.
И всё здесь что-то значит. Но не ночную тьму.
Не солнечный свет. Не смерть.
(Rolf Jacobsen)
Пер. Александр Коряков
Иллюстрация: Morten Krogvold. Rolf Jacobsen
Беззвучие во всём, что происходит.
Тяжесть несказанного. Свет,
падающий на лицо,
словно преображение, а не вечный покой.
Здесь кто-то есть и он не знает: а есть ли он?
Звук падает на землю. Дождь
разбивается, будто стекло.
Безмерность безголоса.
И всё здесь что-то значит. Но не ночную тьму.
Не солнечный свет. Не смерть.
(Rolf Jacobsen)
Пер. Александр Коряков
Иллюстрация: Morten Krogvold. Rolf Jacobsen
Все труднее, все болезненнее – соприкосновение с людьми в неизбежно суетном измерении жизни: решения, разговоры, планы. Все сильнее жажда du temps immobile. Из нашего временного алтаря, с того места, где я стою, когда не служу, видно высокое, высокое, еще по-зимнему обнаженное дерево. И если долго смотреть на него, начинаешь чувствовать его таинственное присутствие, как если бы оно – это присутствие – совершало для меня, для нас что-то важное, чего в суете мы не замечаем. Вот сейчас, пока пишу, за окном залитая солнцем тишина пустого Крествуда. И где-то медленно звучит колокол. Можно сказать так: вся природа, все «естественное» – океан, закатные лучи и тени, прогулки в Лабель, – все «обличает» нашу порабощенность «суете», которая, в сущности, и есть «похоть плоти, похоть очей и гордость житейская», из них, во всяком случае, родившаяся. Тварь, поработившая себя тлению, – суета и есть «тление жизни», бегущее по ней, как по нитке, пламя.
(Александр Шмеман. Тетрадь VII)
Иллюстрация: John Atkinson Grimshaw, 1872
(Александр Шмеман. Тетрадь VII)
Иллюстрация: John Atkinson Grimshaw, 1872
Я прихожу к Ольшанке, сажусь на дно,
воды с него не набрать.
Но без воды это ведь все равно
речка, река, как же еще назвать?
Так я сижу и жду, что волна пойдет,
вместо нее растет широко полынь.
А река ничего не ждет,
ее берега полны.
Не течением, а травой,
не рыбой, а муравьями.
Никогда не была пустой
(пустота не в реке, а в яме
или в том, кто сидит на дне).
Волна говорит волне:
«Не волнуйся.
Река во мне»
(Майка Лунёвская)
Река Ольшанка — всего 14 километров. И все-таки «ее берега полны. // Не течением, а травой, не рыбой, а муравьями…» На самом деле — памятью. Человеческой. Природной. Дать ей слово — что может быть для поэта важнее?
(Василий Нацентов. Высокая избранность)
Иллюстрация: Unknown author, Munich School. landscape with a dry river bed, 19th Century
воды с него не набрать.
Но без воды это ведь все равно
речка, река, как же еще назвать?
Так я сижу и жду, что волна пойдет,
вместо нее растет широко полынь.
А река ничего не ждет,
ее берега полны.
Не течением, а травой,
не рыбой, а муравьями.
Никогда не была пустой
(пустота не в реке, а в яме
или в том, кто сидит на дне).
Волна говорит волне:
«Не волнуйся.
Река во мне»
(Майка Лунёвская)
Река Ольшанка — всего 14 километров. И все-таки «ее берега полны. // Не течением, а травой, не рыбой, а муравьями…» На самом деле — памятью. Человеческой. Природной. Дать ей слово — что может быть для поэта важнее?
(Василий Нацентов. Высокая избранность)
Иллюстрация: Unknown author, Munich School. landscape with a dry river bed, 19th Century
Семя кантовской мысли несет в себе высвобождение места для меня с моим действием и мышлением. Поэтому Кант и формулирует с самого начала свою задачу, сокращенно обозначенную немецким словом aufheben, что в русском переводе звучит как «снять знание, чтобы освободить место для веры». Этот перевод никуда не годится, ибо здесь употреблен только один смысл немецкого слова aufheben. A aufheben означает еще «приподнять, чтобы рассмотреть», то есть выделить, поднести к глазам и посмотреть. Нужно выделить знание и посмотреть на него, чтобы поместиться в мире, который знанием описывается, чтобы в этом мире было место для меня с моим действием и моим мышлением. Вот задача Канта. И вообще, если философская задача не начинается с этого, то нет никакой философии. Она может быть только все время новой, она каждый раз заново должна создаваться, в том числе и мы всякий раз заново должны начинать искать свое место в мире. Оно отведено нам, можно не беспокоиться, оно есть для каждого, — только нам трудно узнать, потому что окна нашей души замазаны и загрязнены, засорены. Их надо прочистить. Философия и есть один из человеческих, жалких способов прочищения.
(Мераб Мамардашвили. Кантианские вариации)
(Мераб Мамардашвили. Кантианские вариации)
АДАМОВ ПРАХ
Клинок не долговечнее соцветья.
Скала крепка не более стекла.
Все создано из будущего пепла.
Сталь – это ржавь, а голос – отголосок.
Твой праотец Адам – твой смертный прах.
Последний сад вовек пребудет первым.
Песнь соловья и Пиндара – одно.
Рассвет – лишь повторение заката.
Микенец – позолоченная маска.
Форт – жалкое скопление камней.
Уркиса – удостоенный пощады.
Отображенье в зеркале не знает
Былого и состарилось сегодня.
Невидимое время лепит нас.
Какое счастье быть неуязвимой
Водою Гераклитова потока
И вьющимся огнем, но в этот день,
Который длится и не иссякает,
Я чувствую, как вечен и недолог.
(Jorge Luis Borges)
Пер. Борис Дубин
Клинок не долговечнее соцветья.
Скала крепка не более стекла.
Все создано из будущего пепла.
Сталь – это ржавь, а голос – отголосок.
Твой праотец Адам – твой смертный прах.
Последний сад вовек пребудет первым.
Песнь соловья и Пиндара – одно.
Рассвет – лишь повторение заката.
Микенец – позолоченная маска.
Форт – жалкое скопление камней.
Уркиса – удостоенный пощады.
Отображенье в зеркале не знает
Былого и состарилось сегодня.
Невидимое время лепит нас.
Какое счастье быть неуязвимой
Водою Гераклитова потока
И вьющимся огнем, но в этот день,
Который длится и не иссякает,
Я чувствую, как вечен и недолог.
(Jorge Luis Borges)
Пер. Борис Дубин
Ты из глины, мой хрупкий подросток,
Голубой, неуступчивый взор;
Чуть заметных гончарных бороздок
На тебе различаю узор.
Я — другой, я не слепленный — сшитый,
На груди — самый яркий лоскут,
Потому что твой дурень набитый,
За таких двух небитых дают.
Ты с тревогой глядишь бесконечной
И с любовью, забытой давно.
Обо мне не печалься — я вечный,
Как военной шинели сукно.
Мы с тобой жили-были однажды,
Век пройдет, и тебя уже нет.
Значит, буду томиться от жажды
Миллионы мучительных лет.
Потому что взята ты из праха
Для земного — врасплеск — бытия,
А меня изготовила пряха,
Бледный лодзинский ткач и швея.
(Григорий Кружков)
Иллюстрация: Андрей Тарковский. Иваново детство, 1962
Голубой, неуступчивый взор;
Чуть заметных гончарных бороздок
На тебе различаю узор.
Я — другой, я не слепленный — сшитый,
На груди — самый яркий лоскут,
Потому что твой дурень набитый,
За таких двух небитых дают.
Ты с тревогой глядишь бесконечной
И с любовью, забытой давно.
Обо мне не печалься — я вечный,
Как военной шинели сукно.
Мы с тобой жили-были однажды,
Век пройдет, и тебя уже нет.
Значит, буду томиться от жажды
Миллионы мучительных лет.
Потому что взята ты из праха
Для земного — врасплеск — бытия,
А меня изготовила пряха,
Бледный лодзинский ткач и швея.
(Григорий Кружков)
Иллюстрация: Андрей Тарковский. Иваново детство, 1962
Весна 1951 года, я прихожу в этот мир и начинаю засыпать. Осень 1979 года, я встречаю тебя и просыпаюсь. Лето 1995 года, я оказываюсь безработным, продрогшим до костей. Моя работа заключалась в том, чтобы смотреть на тебя и любить тебя. Настоящая работа, полная занятость. Шестнадцать лет я был самым занятым человеком: сидя в тени, я смотрел, как ты танцуешь на дорожках¹.
(Christian Bobin. La plus que vive)
¹ Речь идёт о возлюбленной Кристиана Бобена — Гислейн Марион (Ghislaine Marion), с которой он познакомился в 1979 году и которая умерла в 1995 году. Сочинение «La plus que vive» посвящено ей.
Иллюстрация: Виталий Гришаков
(Christian Bobin. La plus que vive)
¹ Речь идёт о возлюбленной Кристиана Бобена — Гислейн Марион (Ghislaine Marion), с которой он познакомился в 1979 году и которая умерла в 1995 году. Сочинение «La plus que vive» посвящено ей.
Иллюстрация: Виталий Гришаков
МОЛИТВА
Все, что загублено в нас,
легко превращается в ненависть
Все, что разбито, делает нас порой
меньше малейшего из осколков
Возьми же все, что разбили во мне,
как доказательство моей силы
Возьми убитые мечты,
скованные страсти, выпусти их
на волю, навстречу жизни
Пальцы, сжатые в кулак, что наносит удары, –
быть может, это мечта, которую я себе запретил,
или внезапно рухнувшая надежда
Боже, возьми мою руку, раскрой мою ладонь, будь мне вожатым
(Stein Mehren)
Пер. Изабелла Бочкарева
Все, что загублено в нас,
легко превращается в ненависть
Все, что разбито, делает нас порой
меньше малейшего из осколков
Возьми же все, что разбили во мне,
как доказательство моей силы
Возьми убитые мечты,
скованные страсти, выпусти их
на волю, навстречу жизни
Пальцы, сжатые в кулак, что наносит удары, –
быть может, это мечта, которую я себе запретил,
или внезапно рухнувшая надежда
Боже, возьми мою руку, раскрой мою ладонь, будь мне вожатым
(Stein Mehren)
Пер. Изабелла Бочкарева
В КАНУН МОГИЛЫ
Когда мы погружаемся в сложность? Когда не ощущаем своей тленности, когда она теоретична. Когда же перед нами разверзается могила, к нам приходит простота. Сегодняшний сноб-интеллектуал забыл о развёрстой могиле.
У Симоны Вейль: «Любить истину означает <быть в состоянии> выдерживать пустоту и, следовательно, принять смерть. Истина находится рядом со смертью. Любить истину всей душой невозможно без муки». Отчасти Симона права. В бытийстве, в ествовании скрыта «гармония» жизни и смерти. Стремясь понять последние начала и концы, мы не можем не думать о тайне смертности. Однако чувствование финальности есть каждый раз окончательное прощание с каждым опытом, с каждым существом и каждым соприкосновением. Это боль и снова боль. В попытке соприкоснуться с «истиной» ты каждый раз бросаем в пустоту и в ничто, в чистую длительность сердечных, тобою плохо освоенных (то есть лишь изредка в полную силу чувствуемых) пространств. Когда я вел философский клуб, то не мог не говорить об этом, но каждый раз видел, с каким недоуменным ужасом шарахались мои постоянные слушатели от этого «центра». Им хотелось на периферию, где только жизнь, то есть их инстинктивно уносило в пространство лжи (ложной констелляции), а не истины.
(Николай Болдырев-Северский. Две птицы, две флейты: Из записок затонувшего во времени)
Когда мы погружаемся в сложность? Когда не ощущаем своей тленности, когда она теоретична. Когда же перед нами разверзается могила, к нам приходит простота. Сегодняшний сноб-интеллектуал забыл о развёрстой могиле.
У Симоны Вейль: «Любить истину означает <быть в состоянии> выдерживать пустоту и, следовательно, принять смерть. Истина находится рядом со смертью. Любить истину всей душой невозможно без муки». Отчасти Симона права. В бытийстве, в ествовании скрыта «гармония» жизни и смерти. Стремясь понять последние начала и концы, мы не можем не думать о тайне смертности. Однако чувствование финальности есть каждый раз окончательное прощание с каждым опытом, с каждым существом и каждым соприкосновением. Это боль и снова боль. В попытке соприкоснуться с «истиной» ты каждый раз бросаем в пустоту и в ничто, в чистую длительность сердечных, тобою плохо освоенных (то есть лишь изредка в полную силу чувствуемых) пространств. Когда я вел философский клуб, то не мог не говорить об этом, но каждый раз видел, с каким недоуменным ужасом шарахались мои постоянные слушатели от этого «центра». Им хотелось на периферию, где только жизнь, то есть их инстинктивно уносило в пространство лжи (ложной констелляции), а не истины.
(Николай Болдырев-Северский. Две птицы, две флейты: Из записок затонувшего во времени)